Новостная лента

«Исчезнуть, раствориться, распасться…»

17.04.2017

Амбивалентность трансформации культурной памяти города в романе Софии Андрухович «Феликс Австрия»

 

Кроме суровых страниц Истории,

памятные события обходятся без памятных фраз.

Хорхе Луис Борхес. Другой.

 

Строгий порядок царил в доме Лол у Ю. Бриджи.

Он был почти таким, каким она его хотела.

Почти. В пространстве и во времени. Все происходило вовремя.

Все вещи были на местах.

Маргарит Дюрас. Пробуждение Лол В. Штайн.

 

 

Понятие пространства как множества рядовых мест и связанных с ними ідентитетів актуализировано не только современными философией, политологией или социологией [7, с. 7], но и приобретает активного распространения в современной украинской литературе. Ведь, как замечает Дж. Дональд, «литература не просто описывает и рассматривает город. Ее роль заключается в создании города для читательской публики» [5, с. 329]. Поэтому проблема философии города – от его (про)чтение в виде «машины для жизни», его архитектоническо структуры и морфологии через оптику выяснение взаимовлияний сотрудничества и конкуренции на том, что «Город: Sine qua non – “Без чего нет”», [4, с. 240] для современников-интеллектуалов являются теми мнимыми и реальными фіґурами, что создали феномен галицкой идентичности, совместный украинско-польско-еврейский культурный наследство и, наконец, именно желание нынешних львовян, ивано-франковцев и дрогобичан «от-будувувати» «старый галицкий дом» [4, с. 233, 244, 278]. А что определенные места, которые несут в себе силу воспоминаний, имеют, по определению А. Ассман, стойкий и долгий связь с семейной историей, именно город может быть тем «местом поколений», в котором в том числе отражается программа мобильного модерна» [3, с. 320].

 

Не случайным примером трансформации культурной памяти здесь будет современный Ивано-Франковск – исторический Станиславов, «город с потерянным именем» [10, с. 11]. В начале 2000-х его амбивалентность Ю. Андрухович[1] обозначил, как «…два разных города. […] два соседних города, просторно очень близки, […] первое находится внутри второго, город в городе» [11, с. 4], ведь авторский Станиславов это – «город как город», «ныне […] уже почти не существует» [2, с. 17, 18].

 

А что это мнимое и реальное город изредка «закрадалося» в литературные тексты (когда иноязычные, а сейчас, почти всегда, украиноязычные), создавая фикцию памяти о прошлом и современное Станиславова – Ивано-Франковска, его исследователи обозначили, как «литературу в контексте места проживания» (В. Ешкилев) [8, c. 3]. «Олітературнений» феномен, а скорее амбиции современного города, свидетельствуют историко-онтологически-метафорическое триаду смыслов, что сложилась в его понимании: «город-форт», «город-порт» и «город-мост» (Издрик) [12, с. 137]. Точками притяжения здесь, прежде всего, будут пространственные маркеры (ратуша, дворец, три костелы, две церкви, арсенал), что, каждый по своему, (где)конструировали «город-контрафорс» (Т. Прохасько) [13, с. 6]. В этой своеобразной логике городского ландшафта важными были и люди, ведь «рыцари тогда не прятались среди мещан» [13, с. 6]. Куда интереснее будут и намеки о «город в миниатюре» с его горожанами: Станиславов был городом интернациональным, а «люди создавали имидж нашему городу, делали его европейским […]. Люди творят историю» [6, с. 90]. Скорее всего, пам’яттєва природа Станиславова увиразнена тем прошлым (был), четко указывает на уже утраченное город, или же его феномен, записанный из памяти прежде всего горожан. Они же имеют два варианта: остаться в мифологизированном городе разорванных традиций, или же отыскать проход к другой, второго города[2]. И первое, и второе может артикулировать конструкт, что в нем можно вкладывать очень много смыслов – «город-дом». Поэтому собственно люди (горожане, горожане, обыватели) в первую очередь является тем фактором, который отделяет художественные тексты о городе (Станислав – Станислав – Ивано-Франковск) и художественные тексты о людях (станиславівців, ивано-франковцев), оказывая значительного смысла собственно антропологічній видения городской памяти. Точки координат этого видения, как правило, колеблются между историей и памятью, словно подтверждая тезис Г. Лахманн о том, что «литература является памятью культуры, а не только записувальним прибором» [5, с. 137]. Более того, воспроизводя чью-то память или память о ком-то, «зеркальным» отражением этого процесса является забвение, ведь «незабываемым забвением является язык, человеческое слово» (Дж. Аґамбен) [16, s. 67].

 

Поскольку выделение города (Станиславова – Ивано-Франковская) как литературного объекта побуждает к разделению его на мужской и женский субдискурси, показательным является роман Софии Андрухович «Феликс Австрия»[3]. Особенностью этого произведения является не только (или не столько) тот факт, что его автор – женщина, а потому ее письмо a priori должно быть «женским», но и то, что этот текст пока является свидетельством борьбы за пространство собственного дома (квартиры).

 

Этим «телом-месту» С. Андрухович является пізньогабсбурзький Станиславов, интегрированный посредством авторской мнемотехники в дискурс «прекрасной умирающей эпохи», «поиски нового человека», «идеального города». А поэтому эти формы культурной памяти и являются теми максимами, что творят ее писательский миф о «обычный город […] в котором живут, страдают, нераздельно влюбляются, увлекаются наукой и шарлатанськими выступлениями […], развлекаются на балах и карнавалах, ходят на шпацер и прячут тайны…» (с. 3). То же под влиянием, прежде всего «краплень» знаний истории и культуры, во-первых, эксплуатируются представление о важности народин за суток т. зв. «галицкого автономизма» модерного «станиславивского city», а во-вторых, трактовка Станиславова как города европейской городской культуры[4], конечно, с его горожанами или скорее містянками.

 

 

 

А что не каждую территорию, а город и подавно, можно назвать «ландшафтом памяти» [7, с. 169-171], литературные фикции не обязательно должны выполнять функцию объяснительного эффекта, поскольку неразрывная связь между памятью и пространством уже существует [3, с. 171]. Это отчасти доказывает текст С. Андрухович, в котором не коррелируются понятия «дом» («Нет покоя в этом доме» (с. 7); «а кто сказал, что дома безопасно?» (с. 9); «особенно невыносимы сожаления принимали меня от мыслей о мой сожженный дом» (с. 48); «меня всегда охватывает раздражение, когда в нашем доме появляются чужие люди» (с. 78) и «город» («в этом городе тоже есть причины и последствия, только они так глубоко спутаны в хаотичный клубок случайностей…» (с. 61), «здесь тесно и темно, в этом городе, в этой неповороткій империи…» (с. 239). Ведь, кроме пропасти между реальным городом, строится (с. 51) и городом-мифом, что в нем не может случиться случайной смерти от бритья грязной бритвой, (сек. 266), над этими формализованными признаками культурной памяти еще высится внешний фактор – принадлежность к главного актера любых взаимоотношений – государства. Ее моделью здесь, неизбежно, будет империя Габсбургов, которая является общим домом для героев романа. Правда, их пам’яттєві дискурсы, которые очерчивают особенности имперского пространства, в целом являются разными: от горечи жизни в империи (с. 33), пророчества о ее неизбежный крах (с. 129), восторг от невиданного в ней разнообразия этносов (с. 183).

 

Гарантом «ощущение надежности» (выражение Стефана Цвайґа), хотя и символическим, здесь выступает старый император – «наш справедливый Император, отец стольких народов» (с. 135 здесь и далее склонение некоторых слов я буду изменять. – И. М.), «особый властитель и опекун» (с. 142), кровать которого, согласно леґендою, путешествовало вместе с ним как «символ императорской скромности и желание разделить скорби с собственным народом» (с. 254).

 

Как видим, здесь император выступает двояко – как инстанция Господа Бога и как вполне обычный человек – значит реальное лицо приобретает мифических признаков[5]. Ведь, как замечает А. Вольдан, император не только властвовал над своими подданными как государь, который в условиях патриархально-абсолютистского стиля управления, фактически руководил, а не только представил государство – одновременно он был гарантом существования и безопасности монархии, целого жизненного пространства своих подданных [17, s. 74-75]. Он был одним из тех австрийских образов, которым «скорее подходило леаенда, чем история» (высказывание Йозефа Рота), а празднование его 70-летия в Станиславове стало, согласно С. Андрухович, торжественным событием общегородского характера (с. 142-147). Поэтому, обильно цитируя сообщение «Курьера Станиславивского» за 19 августа 1900 г., писательница раз за разом, используя стилистическую фигуру градации (антиклімаксу) («наш край», «наша земля», «наши чувства», «наша душа»), інтеґрує личность императора-юбиляра в локус горожан, предоставляя ему признаков приватности как охранника их прав и свобод (с. 142).

 

 

Поэтому под знаком празднования юбилея Франца Иосифа в 1900 г. (однако и не лишь этого факта) происходят события романа, неслучайно названного «Феликс Австрия», как реминисценция к габсбургского девиза «Bella gerant alii, tu felix Austria nube» («Другие пусть воюют, а Ты, счастливая Австріє, заключай браки»), что в свою очередь, был парафразом Овідієвих «Героїдів» (13,84). В романе же его сокращенный вариант («Felix Austria!») содержался на торжественном надписи между двух каштанов на Гетманских валах, что его увидели герои романа (с. 144, 145). Эти небольшие проімперські «вкрапления» автора в определенной степени свидетельствуют внешнюю перспективу ее произведения – постколониальную – желание вписать Станиславов в более широкий пространственный контекст, как эпоху Fin de siècle.

 

А что эта эпоха предполагала и модернизацию всех сфер тогдашней жизни, в том числе его технологическое измерение, герои С. Андрухович не представляли ни себя, ни города «без слоновьего крика паровозов, без ошметков масляной сажи из их хоботов, без запахов железнодорожного жженого угля» (с. 13). Таким, на первый взгляд, банальным словотворенням, писательница переоценивает способы городской жизни, что вписаны в топографию мест и предметов, насыщенных воспоминаниями: «Все эти предметы способны быть продолжением мыслей и чувств, разговором, вопросом, твоей собственной ответом» (с. 52). Ведь, как висновувала А. Ассман, каждое место имеет большое значение для конструирования пространств культурной памяти [3, с. 318]. Такими местами романа С. Адрухович является, прежде всего, городские здания: «Музыкальное общество им. Монюшко» (с. 7, 14, 15), «уголовный дом» (с. 54), резиденция станиславивского епископа (с. 64), городское казино (с. 107), «Дом старцев и калек» (с. 123), здания польского общества «Сокол» и мещанского банка (с. 139) и др. А что «все эти дома стоят на своих местах, как им и положено», то только дом в котором происходят главные сюжеты романа, «похожий на марево, которое вот-вот развеется» (с. 51).

 

 

Поэтому местами, на которых разместились эти и другие маркеры городской памяти, конечно, есть улицы. В их изображении автор пользуется еще и гендерными характеристиками: «Первая попавшаяся участок – лабиринт с кривулястих улочек, нередко суженным настолько, что не каждый опасистий господин ли дородная хозяйка с объемными формами смогут протиснуться» (с. 61). Информация о станиславівські улицы и площади иногда перегружает авторский текст чрезмерной детализацией, делая художественный текст своеобразным туристическо-деловым путеводителем: пл. Мицкевича (с. 39, 206), вул. Липовая (с. 61-63, 213, 227), вул. Собеского (с. 64), вул. Сапіжинська (с. 65, 120) и Ґославського (с. 65), ул. Казимирівська (с. 90), вул. Бельведерская и Седельмаєрівська (с. 94), Тринитарское площадь (с. 110), вул. Третьего Мая (с. 117), вул. Замковая и Гетманские валы (с. 192), пл. Франциска (с. 234). Заметим: назовництво городских улиц здесь, как правило, имеет отчетливо польское направление. Оно же только на словах является польским. Ведь автор эксплуатирует несколько переделанную, но общеизвестный тезис, что «дома – еврейские, улицы – польские» (с. 234), отмечая словам служанки-украинки Стефании Чорненько, что «весь город, небо с облаками, звездами, дождем – мое» (с. 234).

 

Не знать, этот пассаж в сторону украинцев является случайным, а сознательным авторским маневром, однако в этом сегменте произведения скрытый смысл противоречивых, однако не критических, межэтнических взаимоотношений в тогдашнем городе[6]. Ведь в исследуемый период горожане-украинцы стояли на третьей ступени этнической лестницы, после евреев и поляков[7]. Следовательно автор показательно «вписывает» мужчин из этих трех «городских» наций в нарратив своей истории. В частности это евреи-лавочники, русские извозчики, польский шляхтич (с. 55), «наши» немцы «наши» евреи (с. 85). Собственно, последние были теми первыми на этнической дорожке их самости, ведь в тогдашнем Станиславе взаимодействие украинцев с представителями других этносов (поляками, армянами, немцами) или подвергалась полной смены, или существенно модифицировалась. Например, восприятие местных поляков, армян или немцев не носило барьерного окраски, маркуючись целом нейтральной констатацией «инакости», а вот в случае евреев такие границы были достаточно устойчивыми[8]. Отношение неевреев к евреям можно выразить формулой «другой свой» [10, с. 24].

 

Поэтому, использовав маркировка «наши» в отношении евреев (с. 7, 12, 55, 85, 218) и немцев, автор, на мой взгляд, сознательно избегает такой оценки в отношении поляков. А делает это писательница, несмотря на то, что именно они являются доминантной етногрупою в ее романе, ведь різностатусність станиславівських евреев, поляков и украинцев, амбивалентность их ролей в городском социуме, или же статусные ловушки, что они в них попадают, определяют этнопсихологический климат всего произведения. В этом ракурсе доминантами пространственной структуры города, которые определяли его силуэт, а также тональность взаимоотношений «своих» и «чужих», были сакральные сооружения: церкви – украинская и армянская (с. 54, 55, 97), синагога (с. 65) и кирха (с. 33, 128). А еще важным является авторское оценивания христианско-иудейской амбивалентности через их тексты: «… для вас, христиане, Библия – просто священная книга. Для нас Тора – живая книга» (с. 221). Настоящим «открытием» для героев романа есть своеобразные полюса этнического притяжения и отталкивания: «Хотя и украинец, в нем больше аристократизма и достоинства…» (с. 254) / «Глупая русинка. Уродливая баба» (с. 255).

 

Подобную тональность, хотя и не тождественную, имела язык повседневного общения. Ее описание встречаем на одной из страниц романа: «… слышу ругательства сразу на трех языках […] раздаются вопли украинской, издевки польском и шипение немецкой» (курсив мой. – И. М.; с. 64, 65). Это авторское наблюдение важно, ведь в станиславівському языковой среде равнодушие «других» отдаляла, одновременно не сокращая етнопсихологічної дистанции между «мы» и «они»- интересами, но в условиях безликого социального порядка предотвращала формированию етноконфліктних зон в черте города. Язык повседневного общения между станиславівцями различных этносов и вероисповеданий – предмет заинтересованности одних и равнодушие других – определяла своеобразный паритет между заинтересованностью первых и индифферентностью вторых [10, с. 27].

 

 

Точкой притяжения станиславивского «этнического треугольника» (но не «равностороннего треугольника», сек. 34) писательница, вслед за примером описания «своих» городов Л. фон Захер-Мазохом и К. Е. Францозом, Ю. Винничуком и Г. Іваничуком, неслучайно делает городской рынок, базар, лишь отчасти напоминает рынок в вымышленном Барнові (но реальном Чорткове) настоящий Коломые (с. 66-69). А что влияния немецкоязычных авторов XIX века, что писали про Галичину и Буковину[9], здесь достаточно выразительные, можно предположить, что писательница использовала как художественную основу в своем описании текст К. Е. Францоза. Вне этим в Сек. Андрухович главными этническими бізнесменками, как и протагоністками ее романа, есть женщины – мадярка и еврейка, тем временем когда о «украинскость» крестьянок можно лишь догадываться (с. 66). Этот сюжет красноречиво «намекает» о «Женские образки из Галичины» Л. фон Захер-Мазоха, а также подчеркивает «женское» письмо автора.

 

В этом контексте интересным является обращение С. Андрухович до важнейшего для современного человека архетипа самости, в частности символа рыбы. О ней в исследуемом тексте есть несколько упоминаний (с. 13, 66-67, 70-71, 75, 76, 85, 87), что, взамен, подчеркивают историческое значение рыбы и амбивалентность ее символа в условиях полиэтнического города. Ведь рыба, которой торгует «грозная еврейка», «сонная еврейка», «вишкірена еврейка» (с. 66, 67, 78) для иудейской традиции, подле того, что является объектом религиозного культа, одновременно является нечистой и обозначенной ненавистью [14, с. 172]. Эту же рыбу, которую выбирает для покупателя сын еврейки Велвеле («король рыб с шапкой волосы смоляного», с. 68), покупает протагоністка произведения, христианка. А для них, как заключает К. Ґ. Юнґ, рыба есть, прежде всего, евхаристическим символом и обозначением Бога [14, с. 130, 134]. А что, как замечает К. Ґ. Юнґ, «исконные рыбные символы и мифологемы ассимилировали фигура Христа» [14, с. 130], в тексте С. Адрухович рыба, «с невероятной силой дергается, вихиляється в обе стороны, пытаясь вырваться» (с. 68), не желая стать жертвой еврея, который предлагает забить рыбу, однако слышит отказ (с. 68). Такое авторское изображение небольшого события на рынке, вероятно, лишь эмоционально-окрашено усиливает символику самости двух «городских» народов-одиночек – евреев и украинцев, паралелізми их сожительства «вместе, но отдельно». А что в дальнейшем дилемма забивания рыбы приходит в сны героини, которые были «неспокойные, как мутная лужа» (с. 71), а для других героев произведения «каждый раз сюжеты снов были разные» (пожар в снах доктора Анґера) (с. 25, 26, 27), важным здесь будет, согласно Фройдовою теорией[10], выделение психических сил. Ведь речь идет, вероятно, о факте формирования художественной воображением «позасвідомої памяти» о несбывшемся увольнения и невыполненное обещание [Маркузе, с. 139]. Определяющим здесь является фантазия, в частности сохраняет архетипы рода и представления коллективной и индивидуальной памяти [9, с. 136].

 

 

Одновременно, учитывая, что в Фройдовій теории «память о прошлом» является движущей силой освобождения [9, с. 31-38], важной является биологическая и одновременно социологическая динамика инстинктов. В частности инстинкт потребления пищи, что постоянно присутствует в исследуемом романе (с. 39, 49, 70-71, 245-246). Правда, в описаниях приготовления пищи или введенных в текст рецептах нет ничего особенного, что бы доказывало некую особенность станиславівської кухни. Скорее всего, авторское воображение колеблется между типомо «галицкими» блюдами и тогдашними «габсбурзькими» едой[11]. Зато писательница подчеркивает городскую кухню в ее широком понимании как важный артикулятор культурной памяти, ведь, как доказывают новейшие исследования, еда и чувственность – это совершенное сочетание, а радость готовки – путь в рай [15, с. 251, 257, 260].

 

Похожую тональность имеют писательские упоминания о городскую моду (с. 17, 43, 170), поскольку свой статус каждая казнь горожан в Станиславове (и не только) маніфестувала через одежду [10, с. 31-33]. Изображения одежды горожан, согласно С. Андрухович, фактически, лишено этнических признаков, ведь городская мода на то время уже предполагала определенную универсальность/удобство. Упоминание о традиционная одежда украинцев (вышиванку) – в сюжете о докторе Яновича, содержащая негативно-презрительную оценку его внешнего вида современницей, госпожа «с каравеллой» на голове (сек. 16, 17). Поэтому в этом смысле нельзя говорить о признаки традиционного украинского костюма Покутья[12], к тому же еще и мужского, ведь вышивка здесь только в меньшей степени маркирует национальность представителя одной из городских казней.

 

Да и интерьеры городских квартир Станиславова в этом произведении не свидетельствуют о их, скажем, близость и причастность к тогдашней космополитической «габсбургской» культуры, а к вполне не присущего покутянам гуцульского стиля (с. 195). Очевидно, здесь он имеет черты китча и эклектики, а потому совсем не подчеркивает городской быт. Стремясь придать ему «гуцульского» звучание, писательница сознательно использует различные по назначению слова гуцульского говора, предоставляя понятные орнаментов на мебели архаично-мифологических черт: «каракули», «куличики», «рєски», «головкаті деревца», «колоски», «сливки», «кудри», «розы» (с. 195). Такой авторский «маневр» можно рассматривать и как попытку предоставить городской памяти, увиразненій опять таки помещением-домом, дихотомии «реальное» / «воображаемый» мир, акцентирование на неизвестно каких стержнях локальных идентичностей.

 

 

Показательным здесь будет другое: сочетание мужского и женского начал – скрытое апеллирование к проблеме гендера, которая время от времени возникает и исчезает в романе (с. 15-16, 19, 21-22, 38, 66-67, 123, 126, 177, 191). Правда, текст С. Андрухович скорее свидетельствует о незавершенности очерченной темы, ведь видим «односторонность» этого процесса в котором настоящие женщины (в большинстве случаев не обязательно украинки), скорее всего, является profanum (с. 19, 21-22), а представлены автором мужчины – sacrum (с. 123). Это вдвойне интересно, ведь писательница апеллирует к ангельских чинов (серафимов, херувимов, ангелов, престолы, силы ангелов, ангелов власти, архонтов, архангелов и обычных ангелов) (с. 123). В смысле формально-половой принадлежности, показательным является сюжет о чудотворной иконе Матери Божьей Ласковой в станиславовской армянской церкви (с. 97), поскольку женственность локализован в храме. Касательным к нему есть упоминание и «вписывания» в произведение тогдашних церковных «мужей», руководителей двух церквей – Украинской греко-католической (Андрей Шептицкий) и Евангелической церкви аугсбургского и гельвецького признание (Теодора Цеклера) (с. 84, 128). Последнему, видимо, адресовано письмо доктора Анґера (с. 255-259). Такой авторский подход подчеркивает приверженность автора к двух основных категорий гендерных исследований (маскулинность, феминность), хотя, при условии акцентирования на стереотипных и настоящих чертах мужчин и женщин в ее произведении, о гендерную конвергенцию здесь, обычно, не говорится.

 

И все же, из всего до сих пор сказанного, именно город как дом с его позитивами и негативами является одной из центральных тем этого романа. А что дом, фактически, замкнутое пространство, одновременно является и семейным местом и местом-родиной, «семейным местом», «местом поколений», тем мнемонічним символом, который служит как маркером памяти, так и маркером забвения в романе С. Андрухович, такой символ является своеобразным поколіннєвим коммуникатором, что его, среди первых, озвучил американец Н. Готорн в романе «Багряная буква» (1850). Подчеркивая цивилизационный потенциал человека, тождественность между ней и тем местом, он утверждал, что эта родственность «имеет разорваться, инстинктивный связь – исчезнуть, а магичность земель – развеяться» [3, с. 320-321]. Зато в произведении нашего автора интересный параллелизм в раздумьях С. Чорненько: «…все существо мое охватило единственное желание: исчезнуть, раствориться, распасться в прах» (с. 75). Именно поэтому дом в этом смысле является не только территорией определенного сообщества или одного из ее главных культурных идей, но и местом всегдашнего выбора – в пределах семьи, знакомых, соседей, «своих» и «чужих». Безрезультатной попыткой (как узнаем из событий произведения) вырваться из замкнутого пространства этого дома является мнимая эмиграция – бегство: «Мы сможем порятуватись. Можем поплыть туда, где все дышит свежестью и новизной, в Новый мир, где можно начинать новую жизнь» (с. 239). Здесь этот побег безальтернативно связывается с отплытием на пароходе до Америки (с. 244, 276) и является совершенно иной, чем описания путешествий второстепенных героев произведения тогдашней империей Габсбургов (с. 183-184), а следовательно имеем пример того, как локальное зударяється с глобальным, оседлый и странствующий образ жизни взаимодействуют, несмотря на заранее спаковану чемоданчик эмигранта.

 

Не знать, какие произведения литературы стали катализаторами написания «Феликс Австрия», однако влияние нескольких текстов чувствуется точно точно: автобиографического очерка в романе американского писателя Натаниэля Готорна «Багровая буква» (1850), повести Ивана Франко «Основи суспільності» (1894) или же романа Гюнтера Граса «Жестяной барабан» (1959). Это наблюдение оставим компаративістам от литературы, которые иногда к этому короткому списку безосновательно добавляют еще и Ґ. Ґ. Маркеса и В. Фолкнера.

 

Несмотря на то, что, как заключает С. Андрухович, «Станиславов не сравнишь ни с муравейником, ни с ульем, ни с паутиной» (с. 61), «Феликс Австрия» эксплицирует не столько пространство городской памяти, а в большей степени трансформирует культурную память, придавая ей признаков воспоминания о оседлую форму жизни горожан, преподнося «семейное место» до уровня культурной рефлексии. Это происходит посредством творческого воображения, реабилитации несколько подзабытого ныне габсбургского мифа, суб’єктивізованого сведениями истории и краеведения (иногда слишком), атрибуты гендера, моды и кухни. А в этой мозаике форм культурной памяти о Станиславов в современном Ивано-Франковск, естественно, маркируется как локус потерянной памяти, обильно мистифицированный семейной историей.

 

 

[1] Заметим, что приверженность Города Юрий Андрухович показал уже своими первыми поэтическими сборниками – «Небо и площади» (1985) и «Центр» (1989).

[2] Такую идею продуцирует Марьян Прохасько в сборнике рассказов «Неудержимая сила воды» (Львов, 2018), время от времени сравнивая/противопоставляя завуалированные Ивано-Франковск и Львов (например, см. с. 66). В своем произведении он предлагает несколько другое измерение Города, чем Прохасько-отец, хотя отцу упливи здесь еще выразительные.

[3] Идеи о мужской и женский субдискурси обнародованы автором в ее дебютных повестях с выразительной путешествием в воспоминания – «Лето Милены» (2002) и «Старые люди» (2005).

[4] Об этом пишет Жанна Комар в своем труде «Trzecie miasto Galicji. Stanisławów i jego architektura w okresie autonomii galicyjskiej» (2008) (например, см. с. 30, 379).

[5] См. такие мотивы в исследовании Татьяны Монолатий «Поэтика повседневности. Проза Йозефа Рота как интертекст» (2015) (в частности с. 112-114).

[6] Об особенностях этих взаимоотношений см. мои соображения: [10, с. 18-43].

[7] См. докл. с. 446, 449-451 в моей монографии: «Вместе, но отдельно. Взаимодействие этнополитических актеров на западноукраинских землях в 1864-1914 гг.» (2010).

[8] См. докл. с. 156-177 в моей монографии: «Другие свои. Политическое участие этнических актеров пізньогабсбурзьких Галичины и Буковины» (2012).

[9] См.: Golec J. Od Wiednia do Czernowiec. Galicja i Bukowina w wybranych niemieckojęzycznych utworach literackich. – Lublin, 2017. – S. 13-44.

[10] Заметим: именно 1900 г., в котором разворачиваются действия романа, Из. Фрейд, отец которого 1815 г. родился в Тысменице на современной Ивано-Франковской области, обнародовал свой знаменитый труд «Толкование сновидений».

[11] Подробно об этом феномене чудес. в исследовании Юрия Винничука «Галицкая кухня. История, рецепты, лица» (2014) (в частности с. 10-13, 16-21).

[12] См.: Билан Н. С., Стельмащук Г. Г. Украинский строй. – Второе изд. – Львов: Априори, 2011. – С. 271-280.

 

Список литературы

 

Андрухович С. Феликс Австрия. – Львов: Издательство Старого Льва, 2016. – 288 с.

Андрухович Ю. Дезориентация на местности. Попытки. – Ивано-Франковск: Лилея-НВ, 2005. – 208 с.

Ассман А. Просторы воспоминания. Формы и трансформации культурной памяти; пер. с нем. К. Дмитренко, Л. Дороничева, А. Юдин. – К.: Ника-Центр, 2012. – 440 с.

Возняк Т. Философские эссе. – К.: Дух и Буква, 2016. – 590 с.

Галета А. От антологии к онтологии: антология как способ репрезентации украинской литературы конца ХІХ – начала ХХ века. – К.: Факел, 2015. – 640 с.

Жеребецкий Т. Завтрак с одиночеством. – Ивано-Франковск: Лилея-НВ, 2007. – 100 с.

Киридон А. Гетеротопії памяти: теоретико-методологические проблемы изучения памяти. – К.: Ника-Центр, 2016. – 320 с.

Литературный StanislawІФ: от Ф. Карпинского до наших дней; упор. В. Ешкилев, И. Бондарев; передм. В. Ешкилева. – Харьков: Фолио, 2012. – 284 с.

Маркузе Г. Структура инстинктов и общество. Философское исследование учения Зигмунда Фрейда; пер. Ю. Юдин. – К.: Ника-Центр, 2010. – 248 с.

Монолатий И. Дыры памяти. Как помня, город забывает. – Ивано-Франковск: Лилея-НВ, 2016. – 160 с.

Наш Станиславов; упор. Ю. Андрухович, Л. Довган, А. Рубановская. – Ивано-Франковск: Лилея-НВ, 2002. – 120 с.

Независимый культурологический журнал “Ї”. – Ч. 55: Франко-Станиславов; ред. И. Монолатий. – Ивано-Франковск – Львов, 2009. – 231 с.

Прохасько Т. Порт Франковск. – Ивано-Франковск: Лилея-НВ, 2006. – 48 с.

Юнґ К. Ґ. AION. Очерки о символике самости; с нем. пер. К. Котюк. – Львов: Астролябия, 2016. – 432 с.

Янноло Дж. Л. Еда и чувственность: совершенное сочетание // Еда и философия: ешьте, пейте и будьте счастливы; пер. П. Таращук. – К.: Темпора, 2011. – С. 251-261.

Agamben G. Idea prozy; przełożyła i posłowiem opatrzyła Ewa Górniak Morgan, komentarz Andzej Serafin. – Warszawa: Fundacja Augusta hrabiego Cieszkowskiego, 2018. – 203 s.

Woldan A. Mit Austrii w literaturze polskiej; tłumaczenie Krzysztof Jachimczak, Ryszard Wojnakowski. – Kraków: Wydawnictwo Antykwa, 2002. – 281 s.

 

 

You Might Also Like

Loading...

Нет комментариев

Комментировать

Яндекс.Метрика