Новостная лента

Из страны рыжую и опия

15.03.2016

Все, заложенное на первых страницах книги Софии Яблонской-Уден «Из страны рыжую и опия», будет иметь продолжение и развитие. Эстетическое, беря начало еще в поезде, обернется впоследствии коллизией с этическим. Расходящиеся представления о красоте, вынесенные на сам начало, обнажают одну из присущих проблем путевых описаний: передуявлення, что неизбежно вступают в конфликт с действительностью, в которой другие «я» имеют другие взгляды на те же вещи.

 

 

Под влиянием опия эстетический диспут испытывает философско-экзистенциального расширения. Примечательно, что наркотик не становится мостиком, которым курчиня входит в пространство китайского духовно-культурного универсама. Отменяя действующие временно-пространственные привязки, он только на первый взгляд выводит рассказчицу в универсальный, понадцивілізаційний и понадкультурний пространство. В этом вневременнном запределье и надпростор’ї Яблонская вдруг оказывается возле источников себя, своего происхождения. Ведь пусть по какой небесной подобию человека сделано, глина, из которой вылеплено ее, иметь запах вполне определенной земле – родной. Сцена возвращения к истокам – одна из самых поэтичных и найпотрясніших в книжке:

 

Вот родное село, полное яблоневых садов. Издали я слышу скрип телеги, кто-то трет коноплю. Пение гаивок!.. Даже имею заблуждение благовоний. Запах свежо печеного хлеба. Відгадую, что это суббота, – в кухне вымыта, желтая пол, – разложены вышитые обруси… Возле печи Настя вынимает золотые бохонці пшеничного хлеба и откладывает их рядом на скамейку. На земле сноп соломы. Настя из нее вяжет коромысла и бросает их в печь, чтобы разогреть ее под булки. Отчетливо вижу длинные пламенные языки, что лижут край печи и удаляется до трубы… Слышу, как Настя приходит ко мне и на моей голове розлуплює два слепленные хлеба. Она улыбается мне и припевает: «Расти, расти, золотой волос, расти, расти нам на радость чорнявенька Зосю».

 

И это София Яблонская, емансипантка, феминистка, человек широкого мира, фільмарка, жительница великой метрополии (Париж еще далеко не перестал быть центром мира)! Фільмарка в то время, когда этот вид искусства был еще совсем новый, мужской (работа оператора, режиссера) и неоднозначный. Надо было приехать затридев’ять земель, чтобы в хижине хитрого, коварного и мудрого китайца, выкуривая трубку за трубкой, попасть в мир собственного детства, к своим истокам минимум в тройном смысле. Хотелось в экзотическую даль, а оказалось в родном селе. Может, как раз туда, к родному, втайне, неосознанно хотелось? Всяким путешествием движет жажда познания себя, которое мало вероятно без фигуры иного и иного – человека, ландшафта, традиции, культуры.

 

Перед самым моим отъездом в Европу, на память по себе старый Кво дал мне маленький, тайный куферок.

Мое удивление было велико, когда я открыла его. Он был полон костей домино из слоновой кости, хоть старый Кво хорошо знал, что я не любила этой игры. Сначала я подумала, что он – большой поклонник домино, сделал это намеренно, «чтобы наконец я поняла пожиточність игры в домино»… Хоть тайну этого домина я поняла только тогда, когда перечитала его прощальное письмо, где было также объяснение.

«Каждое домино можно відшрубувати наполовину, а внутри, как вы уже догадываетесь, – заблуждение Азии, – опий!»

Дно ящика было двойное, где лежала превосходно резная малая люлька со всем нужным к курению принадлежностями. Я закрыла хитрую шкатулку с легкой улыбкой. Не было уже никакого сомнения – старый Кво был мой верный приятель.

При этом я вспомнила его последние слова: «Пока человек жив – нельзя быть уверенным в ее».

Однако, его тайного ящика я не повезла в Европу.

Опий, это экзотика и насонник Китая, и он не должен выходить за его пределы. В Европе он стал бы правдивой ядом и преступлением.

 

Ідентичнісні епифании настолько разветвленные, многочисленные и между собой переплетены, что «Из страны рыжую и опия» вырастает в поэму о личность, в образцовое произведение об источниках себя, в потайной, доглибно поэтический приложение к философии самости с чертой, за которой – пропасть одиночества.

 

Каждый раз, где говорится о европейской идентичности и ведется полемика между Европой и Китаем, Яблонская мыслит именно модерна идентичность. Европейская идентичность, как мы понимаем ее сегодня и как осознавала ее Яблонская – это вовсе модерность, пусть ее корни уходят в античные времена (право, философия, культурный гумус) и средневековья (христианский универсум). Хотя в христианской гомогенности средневековой Европы нередко и не совсем безосновательно ищут прообраз современной Европы, європейство как такое воспринимается и будет восприниматься явлением модным – как в самой Европе, так еще выразительнее мере с точки зрения других, неевропейских культур и миров.

 

Казалось бы, передуявлення подорожной разбиваются о первый же вербальный контакт с представителем мира, куда она отправилась. Передуявлення – сложная вещь. Того, кто отправился в странствия, ведет желание или подтвердить, или опровергнуть их. Пусть там как, при достаточной елоквенції это «перед» вскоре и постепенно отпадает, формируя «представление»: что-то существенно розгалуженіше и многограннее. Передуявлення – это практически всегда клише, стереотипы. Стремясь аккуратного, без «тлетворного» влияния Европы и Америки Китая, Яблонская не зчувається, как оказывается в «ориенталистическое ловушке», в соответствии с Саидом, к тому же почти хрестоматийно. Тем интереснее, как она из этой ловушки выбирается. Не последнюю скрипку в этом «спасении» играет то, что Яблонская не только европейка, а и, в частности, украинка.

 

 

Вскоре Яблонская покидает привычный терн, на котором «цивилизация» тождественна «технической цивилизации», она расширяет понятие «цивилизации» культурой, а на мгновение отказывается от термина «цивилизация» в пользу термина «культура». Расширение понятийных границ позволяет ей выразить то, что иначе невозможно было бы выразить словами. Символично, что ключевым в этом преображении есть земля. Земля, о которой так много в украинском нарративе.

 

Когда посмотришь на обильные, ровненькие грядки, где одно растение выталкивает и превышает вторую, то действительно трудно поверить, что это не чудо, что это не дело ґеніїв, а обычных, неграмотных, «темных» китайцев. Они, может, и темные вне пределов своей земли, зато свою землю они поняли лучше других «просвещенных» народов. Это также одна из ступеней культуры?

У китайцев существуют свои прадеды и свои способы обробу земли, и они в них такие сильные, что даже без приобретенных мудростей и без изобретений цивилизации смело могут соревноваться с нами, а даже кое-где выше нас.

По тисячелітних соревнованиях и опытах китайцы постигли вершок своеобразной, примененной к их потребностям, совершенства, вне уже нет куда поступить вперед, пункт, который другие, младшие от них, «модерные» нации называют «застоем Китая». Когда бы вместо считать себя выше культурным за них расой, вместо называть их темными варварами, мы попытались бы взять от них некоторое их знания и опыт, – то многие кое-чему научились бы от них, немало скористали бы.

Наверное, больше, чем Китай воспользовавшись нашей европейской цивилизации, которая только вредит китайцам и осмішує их, когда они ее наследуют.

 

Поезд, авто, эти символы западного мира, становятся неуместными, редундантними – не вовсе, а вне пространства, где их изобретено и застосовувано, вызывая ужас, интерес и панику толпы. Они потерпят фиаско, если их перевести из цивилизационного в дискурс культуры. Техническом западном модерна, присутствующему в посещенном пространстве в виде железной дороги, автомобиля и электричества, противопоставляется технический восточный модерн в виде рафинированного системы каналов для орошения рисовых полей. Недовольная техническими средствами западного модерна, свойственно тем, как медленно они передвигаются в восточном пространстве, автор в восторге от организации сельского хозяйства и трудолюбия китайцев. В этом Яблонская между европейским модерном и китайским традиционализмом дефинитивно выбирает сторону традиции, по которой накопленная в течение тысячелетий мудрость, стабильность, вырастающее в картину статичного мира, в противовес мобильному мира Запада.

 

В какой-то момент, однако, ироническое, скептическое, відторгувальне отношение подорожной до Европы-в-Китае неожиданно прерывается. Во вполне определенный момент! Это момент катарсиса, просветления, преображения, драматически не самый мощный, зато орієнтирно центральный, ключевой. Это место излома, в котором Яблонская исходит из дилеммы классически вообразимого модерна и традиционализма. Это место экзекуции – территории, на которой государство от имени общества осуществляет наказание. Территория репрессии – это одновременно топос мести и место смерти, топос утешения одних и страдания других. Для европейки Яблонской – это место испытания на европейскость, свою подлинность. И это тридцать третьего года, которого Гитлера (в Европе!) назначен канцлером, а Сталин (в Европе) под ширмой классовой борьбы истребляет украинцев.

 

Модерн – не только поезд, затерянный в бесконечности тоннелей или автомобиль на бездорожье, Модерн – не только музыка Вагнера и романы Діккенза, не только модернизм непосредственной современности Яблонской, это и еще нечто другое, третье, родившееся на заре Модерна, здорослішало в Просвещении и зреалізувалося только теперь, начиная второй половиной двадцатого века. Это то, что европейцы охотно называют «европейскими ценностями», а на самом деле они являются универсальными, стоят более культурами и традициями и должны служить общим знаменателем для разнообразия человеческого универсума. Это – истинное достояние Модерна, вартісніше за гаджет и космический корабль. Это движение Модерна к ценностям, в основе которых самоценность человеческой жизни и – шире – жизнь вообще, жизнь-не-как-прозябание, а жизнь-в-достоинства, предусмотрен и метафорически описан в «Дон Кихоте», первом и основополагающем модерном романе.

 

– Мне кажется, что давно немного в вас изменилось, – заметила я с легкой иронией. – Между тем, еще и теперь я иногда встречаю насилені или занавешены на столбах головы пиратов!..

– Это совсем нечто другое, – ответил он с гордостью. – Эти головы теперь отрубают только после расстрела. Теперь и не страшно никому перед смертной казнью. Одна минута и конец… Поэтому, может, теперь стало далеко больше преступников, уже не упоминая мелких воров. Кому же страшно идти в тюрьму?! Это смех! В награду за то, что ты вор, теперь еще и тебя сажают в каменный дом и бесплатный вход кормят. Вот так выдумали казнь!

– А как же первое наказывали за мелкие провинности?

– За кражу, – ответил китаец, – отрубали вору руку, которой он крал. И странно, – добавил он шутливо, – почти все воры уверяли, что воровали левой рукой, которую сами подставляли под топор палача, – потому что в случае сопротивления им отрубали правую руку. Это все надо было видеть… А теперь? За кражу – в тюрьму, за убийство – под стену! Какой же здесь пример? Так умирать совсем не страшно. Или же стоит теперь беспокоиться, что увидеть, как тело расстрелянного падет на землю? – добавил китаец с некоторым разочарованием.

– Сколько-то вещей, древних «хороших» традиций, изуродовал проявление новой модерной культуры! Жаль? Правда? – спросила я с совершенно явной иронией, которой он совсем не понял.

– Догадываюсь, что за причина вашего пренебрежения к современной экзекуции, – добавила я провокационно. Нехватка сильных впечатлений? Наслаждения??? Что?

– Теперь ни мучений, ни пыток, ни долгой аґонії! Даже не видно крови, что охляпує фартук и голого до паса палача! Ни топора, півколесом возвышается над покорно опущенной головой осужденного, ни этой минуты, когда острие касается еще живого тела, ни кругленькой головы, что приходит на зеленую траву!

Ужасный образ китайской экзекуции отжил в моем помине – преследуя меня своими подробностями. – Я дальше провоцировала затаенные садистические инстинкты этого старого китайца.

– Теперь для вас нет никакого наслаждения смотреть на модерна экзекуцию, нет наслаждения видеть последней игры мышц на розрубанім горле, ни последних судорогів кадки! Ни потом широко открытых глаз, которые упорно смотрят на вас своим вмерлим взглядом, в котором остались последние выражения одчаю и мук. Ни роззявленого рта, из которого всплывают липкие капли крови, ни белых защемленных зубов!!!

– При расстреле нет этого всего! Жаль? – еще раз переспросила я, пристально следя за выражением его лица, которое приняло выражение наслаждения.

– Да, – признал он. – Теперь уже не на что смотреть.

– Какая потеря, – заметила я, все больше раздражена.

Нет, решительно китайцы не понимают иронии. Он совершенно серьезно ответил, а даже с явным уважением к моей «тонкой обсервации».

– Как вижу, вы совсем не ляїк! – умеете оценивать впечатление. – Это очень странно, странно, – заметил почти про себя китаец…

– Вас удивляет то, что белый человек, а слишком белая женщина интересуется и хотела бы зглибити вашу психологию, ваш мир чувствования…

– Совсем не то меня удивляет, а то, что вы – белой расы – умеете искусно присматриваться к смерти. Европейцы, обычно, не имеют на это отваги, – боятся еще больше вида смерти, чем ее самой.

– Не так виду смерти мы боимся, как не терпимо видеть мучений людей. Это по-нашему называется садизм, а не отвага…

 

На площади смертных приговоров (так называется этот девятнадцатый и предпоследний раздел книги) сошлись в конфликте эстетика с этикой, что до сих пор двумя отчасти переплетенными нитями тянулись сквозь повествование. Яблонская ставит эстетику на нравственное испытание. И эстетика смерти там, где смерть перестает быть природным явлением, а становится инструментом (убийством), терпит сокрушительное поражение: муки не могут быть хорошими. Варварство, по Яблонской, это не отсутствие, неуместность или глупость поездов, не изнурительный ручной труд по икры в воде за отсутствия надлежащей техники, а роззявство одних, где страдают другие, и, что хуже, утешение из чьих-то мук. Столкновение цивилизаций Яблонская видит по-другому, опередив философов-мужчин, которые только пол столетия спустя напишут о clashofcivilizations, и не совсем так, иногда же – совсем не так, как они. Все пути ведут туда, на площадь смертных приговоров, к кульминации, за которой развязка: опий и одиночество.

 

От средневекового универсума к «Жака-фаталіста», а через Дидро к Камю – неблизкий путь, его Европа, однако, одолела. Мятежная человек Камю – представитель европейского модерна, продукт Просвещения. Мятежная не только в привычном социально-политическом смысле сопротивления против гнета и знеправлення, а также – и может, прежде всего – в философско-экзистенциальном смысле искания, невгомонності, несогласия. Что-то совершенно противоположное (восточного) фатализма, обреченности. И если Европа сегодня в растерянности, в осаде – изнутри не меньше, чем снаружи, то в осаде не благосостояние, а стоимости, потому что как раз это последнее делает Европу тем, чем она является: собой.

 

Разлом идет не по линии гаджетов, железных дорог и гайвеїв. Там, где смертная казнь и где ее хотят восстановить, там, где есть место пыткам, – там не менее успешно пользуются мобильными телефонами, компьютерной техникой, железной дорогой, автомобилями, самолетами (с этой точки зрения, времена Яблонской неповерненно позади). Но там, по Яблонской, заканчивается цивилизация – она заканчивается там, где заканчиваются стоимости. Цивилизация, определение которой идет через этику гуманности, не через технику.

 

Каждый, кто читает Яблонскую, которая львиную часть своей жизни провела вне русскоязычным пространством, и кто знает, как писали ее современники, в том числе и те, которые не покидали рідномовного среды, могут лишь удивить лексическую развитость, зрелость, модерность ее письма, которому присущи две черты: галицкий флер (риж, опий, шпихлир) и словообразования (другобіч, караваняр, стрижій, плачка, возчик, електрівня). На такое может быть способен только человек с рафинированным чувство родного языка, пониманием его философии и відчуванням ее возможностей.

 

Фото: http://photo-lviv.in.ua

You Might Also Like

Loading...

Нет комментариев

Комментировать

Яндекс.Метрика