Новостная лента

Лингвистические последствия войны

21.05.2016

 

Впервые это произошло на Шетландах — затерянные острова, которые принадлежат Шотландии, из которых даже видно северное сияние. Я ночевала в хостеле в комнате на восемнадцать коек.

 

— Вы уже приходили утром? — спросил меня на рецепции разговорчивый острів’янин.

 

— Нет.

 

— Не шутите со мной, леди, — засмеялся он. — Я уже вас регистрировал.

 

Выяснилось, что утром на эти забытые королевством острова, уже прибыла Евгения. И фамилия ее также заканчивалось на «-ова».

 

Мы встретились ночью среди восемнадцати коек темной комнаты, на каждом из которых уже спала какая-то женщина.

 

— Мне о тебе рассказали! — зашептала она. — Привет!

 

А у меня внутри все стислось. Хотелось спрятаться, не говорить, не слышать.

 

Был конец марта 2014 года. Очень болей февраль.

 

Женя была из Москвы. Приветливая. Училась писать в Эдинбурге. Юрист. «Мы помогали Майдану, мы отправляли лекарства» — начала она, услышав, что я из Украины. Привычно завалилась на третьем предложении. Референдум, Крым. Я бешеным усилием выдавливала из себя русские фразы и перед тем, как заснуть, думала, как так случилось, что язык, которым я сказала первые свои слова, стала для меня языком вражды.

 

— Языка не является непроблематичною, по умолчанию нейтральной «хорошей вещью», которую нет особой нужды обсуждать и анализировать, — говорила Хиллари Футіт, профессор Рідінґського университета во время своей речи на конференции в 2006 году. — Они (языки — авт.), бесспорно, по моему мнению, является частью политики международных отношений — идет ли речь о войне и конфликт, международную помощь или международное развитие.

 

Второй раз это произошло в аэропорту Мюнхена в августе 2015-го. Еще до сих пор болей февраль. Еще больше болей август 2014. И ежедневные сообщения — погиб, ранен, пропал.

 

— Здравствуйтє — говорил пограничник с немецким акцентом, взяв в руки мой паспорт.

 

Я отвечала на английском.

 

— Так вы не говорите по-русски? Или нє хотітє?

 

Я сказала, что не хочу. «Мы с вами оба прекрасно говорим на английском».

 

It’s just a language — сказал он. И потом двадцать минут спрашивал меня о каждый штамп в моем паспорте.

 

— Что вы делали в Боснии?

 

— Обедала на старой площади.

 

Босния, Черногория, Хорватия, Венгрия — каждое пересечение, в деталях.

 

— It’s just a language, — повторил он, возвращая мне паспорт.

 

Я не знала что ответить. Я не знала что ответить даже себе — как так случилось, что язык, на котором я услышала свои первые сказки, прочитала свои первые книги, стала для меня языком вражды?

 

«В каждой международной события есть разный и специфический языковой измерение. Интегрировать языка в эти дискуссии — сложная задача. Дело не в том, чтобы сказать «языка — это мир» или «языка помогают быть чемнішими к иностранцам». Языка — это часть международной политики» — говорила Хиллари Футіт. Кроме того, профессор Футіт употребила термин «лингвистические последствия войны». Они были почти в каждой войне. Миллионы людей до, во время и после войн чувствовали, как я тогда на Шетландах или в Мюнхене — не говорить, забыть, исчезнуть.

 

Третий раз это случилось в спортзале. После долгого перерыва, я привычно встала на степпер и включила аудиокнигу.

 

— Леонид Федорович Звездинцев, отставной поручик конной гвардии…– начался текст.

 

Предыдущие два года я крутила педали, шагала и бегала под русскую классику. Меня начало подташнивать. Я остановилась.

 

—… владетель 24 тысяч десятин в разных губерниях… — глубоко вдохнула. Перешла на более медленный темп. Потом села под стенку.

 

— …середка на половину. Что же это у вас шубы-то понавешаны?… — слышалось в наушниках.

 

Чувство раздражения мутило меня еще несколько минут, пока я не выключила текст. С того времени я ни разу больше не включила русскую аудиокнигу. Я думала о том, кто те люди, которые начитывают тексты, на которые марше они ходят, на кого работают их дети, где служат их брать, в кого целятся их друзья детства.

 

Кажется, в психологии это называют травматическими флэшбеками. Пациент может страдать от вспышек гнева, беспомощности и боли, слыша язык, произношение или конкретные слова, присущие обидчикам. Здесь упоминается по парєбрік…

 

Речь идет не о взвешенные дискуссии — стоит экстраполировать на язык вооруженный конфликт, стоит за языком делить людей на своих и чужих, стоит любому, кто говорит на языке агрессора, видеть врагов? Ответы на эти вопросы очевидны — не стоит, конечно, it’s just a language.

 

Но имею ли право я, а также миллионы других людей по всему миру чувствовать linguistic implications of war? Если я уже чувствую эти лингвистические последствия войны, чувствую физически, ментально, эмоционально, то я имею право на эти травматические флэшбеки.

 

При этом мне бы хотелось, чтобы официантка, повторяя мой заказ, не переводила его на русский. Хотелось бы услышать «спасибо» и «пожалуйста» в сфере обслуживания. В конце концов, я имею право не учить своего сына русскому. По крайней мере, не сейчас. Не теперь.

 

Кроме того, мне бы хотелось, чтобы мне при этом не рассказывали, что, защищая свое право на эти ощущения травмы, я пропагандирую ненависть, нетерпимость, навешивание ярлыков. Ярлыки уже все навешенные. Со смертями, которые начались с так называемых притеснений русскоязычного населения, из самой идеи русского мира, естественно по умолчанию с опаской или даже страхом) относиться к потенциальных носителей этой идеи с первичным признаком — то есть по-русски.

 

Я, конечно, буду говорить на русском по необходимости (но при этом милуватимусь ее украинским акцентом), я буду смущенно улыбаться на попытки иностранцев сделать мне приятно и сказать несколько слов на русском. Наконец, мои детские воспоминания, озвученные на русском, останутся со мной. Но лингвистические последствия войны уже у нас дома. И я буду жить с этим, порой параноидальным, ощущением, что каждое украшено полукруг неотвратимо превратится в кокошнік.

 

 

 

You Might Also Like

Loading...

Нет комментариев

Комментировать

Яндекс.Метрика