Новостная лента

Паранойя как метод

04.12.2015

Томас Пінчон. Вынесения лоту 49. С английского перевел Максим Нестелєєв.– Киев: «Издательство Жупанского», 2016. – 192 с.

Уже с первых предложений чувствуется густота этого художественного письма. Так же, как становятся очевидными другие источники этой густоты, чем, скажем, у Фолкнера, найгустішого из густых. Густота письма Томаса Раґлза Пінчона зсукана из огромного количества референций, аллюзий, исторических фактов. Это – довольно ловкая подмена. Проза Пінчона – узоры интеллекта в мире, где информация превращается в трэш. Где на трэш перемалываются человеческие жизнеописания и межчеловеческие отношения. Пінчон удивление рано уловил это, а его письмо незлецьки прилагается к этой метаморфозы, так что трудно сказать, насколько он «трешує», а насколько силится спасти из-под завалов, им самим, в конечном итоге, созданных. Если просветители праздновали ее величество Энциклопедию, то Пінчону этого всего много, но оно есть и нечто с ним если не надо, то по крайней мере можно делать. В Пінчона можно поучиться, как это делать. Сначала, конечно, посмотрев, что из этого получается.

 

Недаром Пінчон перебрасывает кладку – в перекрестной Просвещения – прямиком в средневековье, так что в конце Французская революция оказывается инсценировкой, призванной оправдать конец почтовой компании «Турн и Таксис», даже если оно невинно заброшенный в текст «предположение». В Пінчона нельзя быть уверенным, где заканчиваются исторические факты и начинается фикция. Для этого надо знать больше, чем содержит Енциклодепія, поэтому романы Пінчона – забава для фриков:

И за следующие полтора столетия паранойя отступает, ибо они открывают, что природа Трістеро вполне земная. Могущество, усевідання, непримиримая злоба – атрибуты того, что они считали историческим принципом, Zeitgeist, переносятся на современный образ врага человеческого. Так что вплоть до 1795 года даже предполагали, что Трістеро інсценізувало Французскую революцию лишь для того, чтобы оправдать Провозглашение от 9-го фрімера, года III, что ратифицировало конец почтовой монополии «Турн и Таксис» во Франции и Нидерландах.

 

Пінчон – паук. Из исторических фактов он филигранно ткет нить для своей рафинированной художественной паутины – правда, в конце все это вдруг теряется, начинает казаться лишним, утомлює, прежде всего самого автора. Большая заговор – дядюшка Фрейд! – сводится к розщепненої мотни:

– Нам повезло. Сегодня будет держать Лорен Пассерин, лучший аукционист на Западе.

– Что делать?

– Мы говорим: аукционист «произносит» торги, – сказал Коэн.

– У вас мотня расстегнута, – прошептала Эдипа.

 

Пінчон не без юмора. И, очевидно, не без психограмувальних амбиций, пусть скромно не розафішованих. Пінчон, как минимум, тройная история: в традиционном смысле, история семиотики культуры (на девяносто процентов американской), история психологии.

 

В тексте эпицентром, откуда распространяется «юмористическое вибрирование», является, бесспорно, святой Нарцисс. Вне текста – несокрушимое войско пінчознавців. Пінчон изрядно посмеялся, заманив их в бездну текста заманчивым расстановкой мерехких огоньков-знаков. В текст-как-бездну. Любезно напяленный гамак оказался паутиной, а «Параноики» – не только вымышленным оптом на страницах романа. Думаете, против вас сговорились? Думаете, сами участвуете в сделке сделок? Желаете копаться в мусоре? Пожалуйста. Потому что сколько мы не ставили точек между буквами в слове WASTE, оно не перестанет означать то, что означает, хотя, как продемонстрировал Пінчон, можно успешно внушить, что оно означает что-то другое, больше, интереснее, таинственнее, изрядно этим заінтриґувавши.

 

Есть существенная разница между ущербностью персонажей, их жизненных обстоятельств и ущербностью взгляда автора на своих персонажей. Когда доминирует какая-либо доктрина, это неизбежно ведет к специфической оптики, через которую человек предстает в неполноте своей самобытной стоимости. Это блокирует писателю возможности раскрытия характера и нивелирует драматический потенциал. Если это не задекларированная сатира, то «маленькая» в отношении человека вдруг приобретает людинозневажливого, чтобы не сказать шовинистического, окраска. Великий писатель передвигает шахматной доской текста пусть человеческие, однако всего-навсего фигурки. Кшталтуючи сюжет, теория заговора унікчемнює персонажей.

 

Однако Пінчон – счастливчик. Неожиданно текст удосуживается на больше, чем автор. Пока писатель держит напряжение таким себе таинственным Трістеро, Эдипа, лишенная его чрезмерного внимания, раскрывает человеческое в себе. Любовью, которой Пінчону не хватает в отношении к персонажам, персонаж рятуєсвого творца. Подавно такое впечатление, будто в этой книжке все самое интересное раскрывается вопреки замыслу, в тихой обструкции, в скрытом бунте против него. Впрочем, возможно, это и следовало бы признать за присущий замысел. Могла бы получиться замечательная сказка о любви, рок-н-ролл, ЛСД, охоты на ведьм и дядюшки Фрейда. Однако неповторимость Пінчона, собственно, в «исторических пряностях», что делают коктейль.

 

Не помогают Пінчону ни семантически взрывные имена и названия (Эдипа, Мучо Маас, Інверариті, Сан-Нарцисо…), ни исторические рекурсии. Немного человека. Немного Америки. Немного американских шестидесятых. Немного параноидальности (эхо предыдущих десятилетий), немного бітництва. В Апдайка, который не забивает ни себя, ни читателя заговорами, всего этого чуть больше, оно убедительнее и, соответственно, прекраснее. И оно исчезает у того же Апдайка, в его зідеологізованому «Терористі». Не потому, что Апдайк в то время постарел и выписался, а через первичность идеологии, пусть безупречно правильной. Персонажи сразу осхематичнюються. Жизненный опыт одного и драматический коллектив второго полностью не раскрываются, тогда как сюжет – фантастический и своевременный. Сказанное не означает, что Пінчона можно заменить Апдайком. Так же и Апдайка Пінчоном. И тот, и тот (и еще много имен) вносят незаменимые штрихи к портрету американской романистики второй половины двадцатого столетия, которым мы восхищаемся. Которую читаем. Которая является нашим кислородом.

 

 

Не так много писателей, которые бы избегали внимания медиа. Вероятно, Пінчон – единственный, который не дал, как утверждает справка о нем, ни одного интервью, что почти не возможно, когда ты живешь и творишь на рубеже двадцатого и двадцать первого столетий, к тому же в Соединенных Штатах. Пінчон смог. Вместо пропаґувати себя и свои тексты, улыбаться тысячами своих лиц с ґлянців Пінчон избрал другой путь. Неизвестно, насколько это – уединение, насколько – концепция, а насколько – потребность уединения, превращена в концепцию. Все, что связано с Пінчоном, включительно со скупыми биографическими сведениями, время от времени «просачиваются» в прессу, огорнено дымкой таинственности. Кто говорит о Пінчона, не может избежать слова «конспирология». Теорией заговоров Пінчон сильно водит за нос читателя. Похоже, себя самого.

 

«Оглашение лота 49» – первый украинский полноформатный Пінчон, не считая журнальных «Энтропии» и «Смерть и милость в Вене». Произведение, который приходит до украинского читателя ровно по прошествии пятидесяти лет после написания, открывает «калифорнийскую трилогию», к которой принадлежат также «Винокрай» (1990) и «Внутренний порок» (2009). Хронометрично трилогия охватывает шестидесятые («Вынесение лота 49»), семидесятые («Внутренний порок») и восьмидесятые годы («Винокрай»).

 

Не стоит, впрочем, излишне увлекаться «конспирологической» канвой «Лота», потому что, во-первых, мы потеряем многое другое, что есть в этом произведении, а во-вторых, безнадежно запутаемся в сетях. Если Пінчон чему-то учит, то не усложнять там, где все значительно проще. Конец концом, «стул вращающийся» на восемьдесят второй странице, – обычный табурет. «Вращающиеся стулья» с восемьдесят пятой страницы – также.

 

Если нужно было бы предложить что-то, что лучше всего характеризует письмо Пінчона, что можно считать ключом и кредо, я взял бы вот эти предложения из романа «Вынесения лота 49»:

– Вы не понимаете, – сказал он, навісніючи. – Вы все, вы так ведете себя, будто пуритане с Библией. Так цепляетесь за те слова, слова! Вы знаете, где эта пьеса? Не на полке и не в какой то там книжке в мягкой обложке, которую вы ищете, а тут! – из завесы пара появилась рука и указала на подвешенную голову. – Вот зачем. Одухотворить плоть. Слова не имеют значения! Они лишь набор заученных механических шумов, которые держат строка, что пробивается сквозь костные барьеры вокруг памяти актера, так? Но реальность – в этой голове. Моей. Я проектор в планетарии, вся заперт маленькая вселенная, видимый на сцене, выходит из моего рта, глаз, а иногда еще и из других отверстий.

You Might Also Like

Loading...

Нет комментариев

Комментировать

Яндекс.Метрика