Новостная лента

Примерно тридцать страшных дней за год

27.12.2015

 

Валерий Чеботарь – тренер, руководитель Тернопольского областного отделения Всеукраинской Федерации фри-файта и контактных единоборств. В 2014 году вступил в ряды Добровольческого Украинского Корпуса «Правый сектор», где получил в подчинение роту. Принимал участие в боях за Донецкий аэропорт.

 

Оля Михайлюк в это время находилась в оккупированном Алчевске, откуда писала статьи для украинских изданий. До войны Валерий вместе со своими учениками обеспечивал охрану фестиваля «АртПоле. Звуки/действия в пространстве», который организовывали Оля с коллегами. Так и началась их беседа.

 

 

 

— Ты почему так акацию обижаешь — «сепаратистская дерево»? (улыбается) А как же Сосюра?

 

«…и все, куда не иду, холодные травы снятся,

где деревья шумят и плачут за Донцом,

где улицы пьянит сладкий дух акаций,

в последний раз за окном заплаканное лицо…»

 

— У меня в деревне росли большие акации — по тридцать метров — здоровенные такие деревища. Их дед мой сажал еще с одним дядей после войны сразу. А сейчас их спилили, потому что иногда глупые люди срезают большие деревья. И теперь там кустарник — корни не пропадает. У меня есть мечта: я купил старенькую избушку буковинского типа, и хочу ее отреставрировать. Но пока мне хватает времени только два раза в год приезжать и вырезать акацию, которая произрастает в мой рост, и так уже продолжается пять лет. У нас с Сосюрой, видимо, разные были знакомства с акацией. Это естественно. Как сепаратисты в своем воображении рисуют бандеровцев, как мы их рисуем, как поляки их рисуют — очень по-разному. Так, видимо, и акация. Для верблюдов – это мечта. Хотя на самом деле цвет акации люблю: белый цвет, запах колоссальный, пчелы. Но я вернусь, если вы не против, до своей войны.

 

Моя война — осознание войны пришло, когда я был заграницей. В конце мая, во время поездки в Папуа-Новую Гвинею. Такое раздвоение личности. Я с любимым еду в заграничную поездку, которую планировал кучу лет. А много моих близких друзей едут на фронт. И эта поездка в Гвинею — с одной стороны интересное, с другой — самое трудное, что было в моей жизни. Потому что я находился за несколько тысяч километров от Украины. Мы шли по тропинке к Порту-Морсби — столице Папуа-Новой Гвинеи. В 1942-м или 1943-м году (я все путаюсь с датами) японцы высадились на северо-восточном берегу Папуа-Новой Гвинеи и пытались через горы пройти к Порту-Морсби, чтобы захватить аэродром и начать бомбить Австралию.

 

Для австралийцев это героическая страница истории: они держали оборону, но отступали в течение трех месяцев, в нечеловеческих условиях, потери были огромные. Японцы не дошли до Порта-Морсби 40 км. И вот моя война началась со Второй мировой — из мест, где на самом деле было очень жестоко. Там райская земля, очень красиво — птицы, тропики, небесное все такое. И тут же человеческое — мины, бомбы, патроны заржавленные. Это оберегают. Огромный ромбовидный камень в виде стола, на котором делали ампутации — если не было возможности оказать нормальную помощь, просто опускали в холодную реку, обмывали, чтобы было видно раны, и резали — его постоянно украшают красными цветами. Место, в определенной степени мистическое. Я начал понимать, что это такая своеобразная подготовка: меня ждет что-то похожее, не просто так я туда попал.

 

Как-то идем — джунгли, река, один из наших друзей падает в воду, мы все дружно смеемся, потому что это, правда, очень смешно. И в реке я вижу кусок газеты; вытягиваю, а там пишется об Украине на английском про Крым и про войну на востоке. И я просто офігєваю. Даже здесь, в джунглях, тебе напоминают: никуда от этого не спрячешься. Так продолжалось всю дорогу. На севере Австралии — коралловые рифы, рыбки, приключения — однажды во время прилива нас с Лесей отсекло на пляже от берега. Вода поднялась выше колен, полнолуние, надо было несколько километров брести по воде, нам мерещились акулы-крокодилы, мы шли, взявшись за руки… Тогда сбили самолет у нас. Если не ошибаюсь, около сорока австралийцев погибло.

 

Заходишь в супермаркет, видишь огромную стойку с газетами, и на каждой первой странице — Украина, самолет, дети, жертвы… Такая вот странная странствие по мирам, о которых я грезил с детства, и в которых на каждом шагу что-то мне напоминало о войне. Я постоянно общался с ребятами. Было страшно все время ждать ответа, там все окей. Было стыдно определенной степени, потому что одни друзья воюют, другие оплакивают погибших…

 

И не напишешь же тем временем в фейсбуке, как путешествовал по тропиках, слышал тропический дождь, видел огромных пауков, летучих лисиц. Там все такое интересное — совсем другой мир. Насколько местные люди прикольные. Дети голые, босые, у них нет гаджетов, но намного счастливее наших детей. Мы с Лесей подарили им флакончик с мыльными пузырями — это было что-то нереально веселое.

 

Потом мы вернулись, и еще нормально общались с ребятами по телефону, должны были встретиться, и… Одна смерть… и пошло, пошло, пошло… Мир перевернулся. Было странно. Было грустно. И началась война, моя война.

 

— И какая она — твоя война?

 

— Война сама по себе не ужасна, она даже в чем-то величественная. Ужасные изменения происходят в людях — замечательные люди меняются просто на глазах, и уже готовы убивать друг друга. Вот это и есть война для меня. Я действительно осознал, что я на войне, в Авдеевке, на девятиэтажке — самый высокий дом, он еще целый. Это было где-то перед Днем Независимости, я стал свидетелем обстрела вражеских позиций с нашей стороны. Поразило, что между позициями люди просто собирают урожай на огороде —август. И тут начинается этот величественный шорох… Полетело. Видишь взрывы. Слышишь шутки ребят: не переживай, когда после войны улицу, которую ты сейчас разрушил, назовут твоим именем. Звучит как болезненный цинизм, но так они себя предохраняют от того, что делают. А они не могут этого не делать, потому что если не будут стрелять первыми, то полетит оттуда. Эти разбитые окна, пустые квартиры, молчаливые испуганные дети на улице… И ты смотришь и думаешь: бля, неужели это я и что я здесь делаю?

 

— Я была некоторое время в оккупированном городе. Мы тоже много шутили. Сопоставляли кровати в центр комнаты, потому что в окно может шарабахнути, а потом — спокойной ночи, говорят, стоит в одеяло закутаться, чтобы в случае, когда таки попадет, куски по комнате не собирать.

 

— Смех — очень хорошая защита. Я больше всего нажартувався на войне. И сейчас тянет к парням, потому что можно посмеяться. Здесь много кто избегает общения — одним страшно, другим стыдно. Из моего клуба погибло трое ребят. Их портреты в клубе висят, под портретом Андрея его перчатки висят. А кое-кто уехал с Украины. Я для них был как старший брат, даже как отец для кое-кого, и мне их не хватает, а они избегают общения со мной. Им трудно на самом деле. Они придумали себе вину и считают, что я могу как-то плохо к ним относиться. А я до сих пор не имею ответа, что лучше — погибшие друзья, портреты на стене и мои постоянные посещения их могил, или те, кто уехал за границу. И тех, и тех я, видимо, потерял. Но я ни в коем случае не позволил бы себе их осудить. Честно говоря, сейчас я даже немножечко рад, что они уехали. Люди должны иметь возможность выбора, но общество часто предлагает какие-то свои проекты.

 

— Тех, кто идет на войну, часто обвиняют, в частности, родные. Знаю эти моменты на примере своей семьи.

 

— Как думаешь, почему люди обвиняют?

 

— Наверное, потому что любят и не хотят потерять…

 

— У моей жены сестра Леси на войне, уже третий год. Она — офицер, руководит сейчас минометной батареей. Ее бывший муж с сыном сидит. Представляешь, как моей тещи было? Зять на фронте, дочь на фронте.

 

Война, на самом деле, не закончилась. Видимо, война — это на всю жизнь. Я забрал с авдеевской библиотеки, которая теперь полностью разрушена, книгу Лины Костенко; даже две: одну книгу по лозоплетению и другой парень забрал, а я у него выпросил — несколько томов «Жизни животных». Теперь жалею, что не смог забрать все книги, и буду жалеть. Все мечталось, что однажды между обстрелами возьмем картонные ящики — они там были на опытной станции — упакуем, а потом как-то с ребятами потихоньку вывезем ту библиотеку. А, еще одну книжку забрал — «Деревянные храмы Украины».

 

Надеюсь, что меня не обвинят в мародерстве (улыбается). Это мой самый печальный воспоминание о войне. Но я не забрал ни одной книжки из человеческих домов. Читал и относил обратно. Хозяева уехали, и вот эти книги детства — Майн Рид, Вальтер Скотт – практически в каждом доме. Помнишь, у Высоцкого — «значит, разные книги мы в детстве читали…» А тут понимаешь, что в детстве мы читали одни и те же книги. И тем эта война была очень болезненная. Школьная и сельская библиотеки завалились. Книги я так и не вывез. А там было много современных классных книг нашей литературы. И они были новенькие, даже отметок не было, что кто-то их брал. Как сказал один из моих друзей: если бы люди читали те книги, которые в библиотеке лежат, то войны бы не было.

 

Есть у меня еще одно смутное воспоминание. Я очень люблю птиц. Вот и сейчас я смотрю на микрофон, хочу потом проконсультироваться… Только что забрал с «Новой почты» книгу «Птицы перед микрофоном и фотоаппаратом». В детстве я мечтал стать орнитологом. Ну и, как это в деревне случается, затюкали: не уходи, надо специальность. В результате я пошел на столяра-резчика. Я очень люблю дерево, но я не столяр-резчик. Сейчас после войны, когда лишилась страсть вообще ко всему, птицы вернули к жизни.

 

В Песках были — я их не видел, потому что пришлось еще и воевать по ходу (улыбается) — большие вольеры, в которых выращивали птиц: фазанов, павлинов, попугаев. Ребята их растащили. И я в кого-то из пацанов увидел зеленого попугая. Такой классный, очень испуганный, в бутылке пластиковой — засунули, чтобы он не убежал. Я сказал, что птицы для меня все, и забрал его. Нашел где-то в разбитом доме клетку от хомяка, положил туда попугая, и пока искал, что ему поесть, оставил на пороге. И за метр от порога упала мина.

 

Один из парней, что сидели там, погиб, второй инвалид сейчас. А я как раз пошел на огород помидоры покушать — если бы не это, был бы либо инвалидом, либо мертвым теперь. Помню, ходил по городу, ел помидоры и благодарил тем людям, которые их посадили. У меня был своеобразный комплекс — на самом деле грустно, что их уже не будут собирать. Это не сепаратисты, обычные люди… По домам видно — как у моих родителей… Рядом жил человек с бабушкой. У него был офігєнний виноград, и интересно прокопаны канавы — на зиму он клал туда виноград, накрывал, чтобы не замерз. Мы им приносили продукты, а они нас угощали тем смачнющім виноградом. Это было очень приятно. А потом он заболел. Лежачий уже, когда в их дом попала мина, они живы остались, но их забрали, раненых. Думаю, виноград пропал навсегда — никто же его не накрыл.

 

Но про попугая… Когда мина разорвалась, я вызвал медиков. Я не испытывал никаких эмоций относительно людей — крики, кровь… но очень боялся увидеть мертвого попугая. Потом настроился, вышел, вижу – его нет… Клетку сбило волной, открылась, он вылетел. Тот попугай в памяти навсегда.

 

— А каких птиц прямо в небе видел? Отличаются восточные от западных?

 

— Обстрелы делали свое — птиц было мало. А весной Леся забеременела, и я принял решение, что не пойду на передовую, озвучил ребятам. Я ей дал слово, что все будет окей, соответственно, должен был слово выдержать. Это было трудно, потому что здесь друзья, здесь… Весна открылась мне в птицах. Но сколько бы мы не говорили о птицах, самое главное на войне — это люди. Люди, и то, что с ними происходит, что тебя с ними связывает, что меняется в них, меняется в тебе.

 

 

— Этот эпизод, очень эмоциональный, когда ты говоришь ребятам: мы не аэропорт должны удержать, а войну выиграть, — зафиксирован в фильме «Добровольцы божьей четы». Можешь немного больше о том, что ты имел в виду?

 

— Мы открывали карту и видели, что аэропорт находится по ту сторону, и рано или поздно его отдадут. Когда ребята туда вошли, меня не было — я был на похоронах у Андрея Юркевича. Соответственно, я не принимал этого решения. Погибли очень классные молодые ребята. Потом другие — то же самое — готовы были умирать. И это меня убило.

 

Готовность умирать — окей, но объясни, за что. Хочешь умереть, чтобы умереть? Тогда я не принимаю в этом участия. Это то же самое, что самоубийство. Должен четко понимать, за что. Вспоминаю, как в Порте-Морсби нас завели в огромное кладбище, где хоронили солдат. Чрезвычайный мемориал. И на одном из памятников, 18-летний пацан, было написано «Он погиб для того, чтобы другие могли жить». Я понимаю смерть. И я мог погибнуть на фронте. И здесь могу погибнуть каждый день. «Люди иногда внезапно смертные».

 

Но там я увидел, что люди просто хотят погибнуть, их накрывают эмоции, они уже не управляют ничем. Я пытался бороться с этим. Один из тех парней, что вернулись, погиб через восемь месяцев после съемок фильма. Еще один сказал, что понимает меня только теперь — через год. Я долгое время в их глазах был неправым. Готов взять на себя ответственность, и быть худшим, только чтобы пацаны были живы.

 

— Смотрела на Пески в Google maps. Там в центре длинная-длинная улица Мира…

 

— Олимпийская. Улица Мира. Такие смешные названия.

 

— Как, помня все, жить дальше?

 

— Научиться быть с этим. Могилы никуда не денутся. Никуда не денутся ребята, которые погибли. У меня сына зовут Орест. Когда я произношу его имя, я с этим. Я имею ответственность, потому что я жив, когда друг погиб. Не верю, что это можно забыть. Можно скрываться, но от себя не спрячешься. Поэтому для меня память…

 

Орест — это запах клубники. Перед отъездом на фронт я забирал его из Залещиков, и он занес в автобус целый ящик клубники. Они настолько прописались в памяти, что когда я приехал к нему на похороны, и подошел к тому месту, где его ждал с бусом, то начал просто реветь. Прорвало меня, я почувствовал тот запах.

 

Вкус помидорок черри — это Игорь, который погиб, а я остался жив, потому что я на несколько шагов отошел к кустику с помидорами. Как говорит Дітті Марчер, моя учительница по тому, как с этой войной жить, это для тебя «помидоры жизни». И каждый день я смотрю на это маленькое солнышко и понимаю, что я не хочу войны. Но если люди ее делают, я должен в ней какую-то роль выполнять. И важно понимать, какую. Мое участие в войне дала понимание, что там нет черных и белых. Война — это когда и одни, и другие становятся черными. Но периодически появляется кто-то белый. С обеих сторон. И ему очень трудно.

 

Для меня война — это также запахи и вкусы. И запах мертвого человека. Когда ты понимаешь ночью, что это тот дядя, который подорвался на растяжке, его никто не забирает, потому что боится тоже подорваться, и он несколько недель там лежит… Это память. Меня пригласили в прошлом году на охоту. У меня сейчас хороший объектив, то я решил, что пойду, но с фотоаппаратом, хотелось просто побыть на природе.

 

И когда я смотрел на тех кабанов, по лицензии застреленных, подошел дядя, что пригласил, и спрашивает: чего задумался? А я говорю: не могу вспомнить запах убитых людей. Он посмотрел на меня… И я понял, что я говорю на самом деле ненормальную вещь. Но не люди ненормальные — ненормальные события. Нормальные люди переживают ненормальные события.

 

В Песках немало богатых людей жило, и там хорошо поработали ландшафтные дизайнеры. А потом другие «ландшафтные дизайнеры». Когда я вижу туи, то вспоминаю разорванные туи и елки в Песках. И ту же акацию, я говорил, что ненавижу, теперь с любовью уже воспринимаю, потому что это воспоминание.

 

С памятью проблем не будет (улыбается). У меня мозг, травмированный контузиями, и краткосрочная память отсутствует. Не могу посчитать людей. Пропадает число в голове — смешно. Чтобы посчитать сорок человек, мне надо… Двадцать три — это рекорд. Очень трудно. Сбиваюсь. Записываю. Тогда другую часть считаю. Могу с мысли сбиваться часто.

 

Краткосрочная отсутствует вообще, а та память, о которой говорим, никуда не пропадает. Могу детально описать все — каждый камешек, дырочку, закрыть глаза и все это увидеть. Поэтому у нас всех, кто эту войну пропустил сквозь себя, с памятью все окей. Я не только о тех, кто воюет. Мы на учебе сейчас получили очень интересные знания.

 

Существуют два вида страха. Английском terror и horror. Первый — страх за себя, второй — страх за кого-то. Моя жена пережила гораздо больший страх, чем я. На войне, как правило, из десяти дней только один — что-то на самом деле опасное. Потому что обычно можно спрятаться, может где-то далеко ложиться — сто метров от тебя, и это не так страшно. То есть, примерно тридцать страшных дней за год.

 

А для родных это каждый день. Обстреляли в Донецкой области украинских военных — это может быть за 10 км от тебя, а они уже переживают. Вот как с их памятью, я не знаю; они тоже прошли войну. Сейчас все так носятся с этим — «участник боевых действий». А как быть с участниками боевых действий, которые не воевали? Их гораздо больше. И им не дают льготы, а они часто более травмированы. А как все эти люди, которые не были в АТО? Мои ребята, которые уехали за границу? Они же также через войну поехали — за того, что их друзья погибли. Они не могут общаться. Им стыдно показывать свои успехи. Они идут на концерт и не могут выложить фотографии. Потому что в Украине только кладбище. Так не должно быть. Мы должны жить. Жить с осознанием того, что мы изменились.

 

— Удается поделиться этим осознанием, желанием полноценно жить дальше?

 

— Мы на тренингах рассказываем, что происходит с человеческим мозгом на войне, почему основные реакции такие, почему человек, обычно смелая, может замереть или убежать. Способен ли человек в таких состояниях воспринимать красоту? Мне кажется, что эти красивые штуки на фоне разрушения дают какой-то крючок — зацепиться за лучше.

 

В разрушении тоже есть что-то, не знаю, можно ли назвать его прекрасным, но величественное. Тот самый полет «града». Страшные шумы-звуки — они сильные. Мне их сейчас часто не хватает. Это сильные эмоции, и чтобы не зависнуть в необходимости этих эмоций, нужна точка опоры. Я не знаю, как у других, могу говорить о себе. Но такие вот островки цветов, птиц — у каждого что-то свое — они помогают.

 

На это можно опереться. Душой. Мы выработали такую базовую название на тренингах — точка опоры. Это как в болоте найти камешек или островок. Если ты на войне видишь цветок, птичку, или еще что-то красивое, ты жив. Когда ты этого не видишь, то ты уже умер. Можешь ходить, есть, справлять нужды… быть физиологически живым и одновременно мертвым. Пока мы способны воспринимать красоту, мы не только физически, но и внутренне живые.

 

Недавно проводили тренинг, в старенькой библиотеке в Теребовле. И там несколько картин. Один парень навеселе зашел. Синяки под глазами, видно, что ему сложно. Говорит мне: ты рисовал? Нет, — говорю. Он плохо слышит. Еще раз разворачивается: твоих рук дело? Картины задели его. И вот не смотря на всю ту боль, человек на войне может видеть что-то красивое… Общаюсь с ребятами, в их воспоминаниях — соловьи, подсолнухи…

 

Мы начинаем контакт с ребятами со знакомства, несколько слов о себе и сказать любые две хорошие новости, которые произошли за вчера-сегодня. Это странно. Кто-то из военных думал-думал, и сказал: есть хорошая новость – моя рыбка в аквариуме бросила икру. И эта икринка может быть чем-то хорошим в его жизни. И на нее можно опереться. Он улыбнулся, а до того был зол. Это для него ресурс. Он микроскопический, как маковое зернышко, не каждому понятный, но он есть. Имею и другой опыт. Вчера один из ребят сказал: у меня нет хороших новостей, полгода уже нет, и я не хочу их искать. И это страшно. Расстраиваюсь, когда не удается поработать.

 

— Ты помогаешь многим людям разобраться в этой новой нелегкой ситуации. А кто помогает тебе понять какие-то базовые вещи?

 

— Я уже упоминал здесь Дітті… Много помогла понять. Как-то встречались с ней и случайно зашли в магазин вышиванок. И там женщина, такая влюбленная в свое дело, начала рассказывать: «Вот этот узор — им мы пришили себя к своей земле. Это наш код». И Дітті сказала: «Лучше бы вы пришили себя к своих людей».

 

Это меня очень сильно поразило. Мы привязываемся к земле — к территории. А что делает нас людьми? То, что мы живем здесь? Или то, что мы живем мирно между собой?

 

You Might Also Like

Loading...

Нет комментариев

Комментировать

Яндекс.Метрика