Новостная лента

Серое – прекрасное

17.10.2015

 

И

 

Жители Центральной Европы любят анекдоты. Годами они находили в них убежище: в мире шутки они были не только свободными и суверенными среди порабощения и советского доминирования. Ко всему, они еще и смеялись.

 

Итак, два человека, которым много всякого пришлось испытать на своем веку, играли в мяч. Тот залетел в кусты. Ища его, один из игроков нашел лягушку. Лягушка и говорит ему человеческим голосом: «Я – прекрасная принцесса, превращенная в лягушку злым колдуном. Если ты меня поцелуешь, то я снова стану принцессой. Тогда я выйду за тебя замуж. Ты станешь князем, мы будем жить вместе в любви и достатке».

 

Игрок спрятал лягушку в карман, нашел мяч и продолжил игру. Через несколько минут лягушка снова отозвалась из кармана: «Извините, Вы наверное про меня забыли. Я – прекрасная принцесса, превращенная в лягушку. Если меня поцелуют, я снова стану принцессой, мы поженимся и будем жить в любви и достатке».

 

В ответ она услышала: «Дорогая госпожа жабо! Буду с Вами вполне искренним. Я уже в том возрасте, когда предпочитаю иметь болтливую лягушку, чем новую жену».

 

Лягушкой является Центральная Европа, которая стучит в ворота Североатлантического Союза и Европейского Союза. НАТО и ЕС еще не решились на поцелуй. Они еще не знают, или предпочитают иметь болтливую лягушку, или новую жену.

 

 

II

 

Поминемо споры об определении границ Центральной Европы. Зато напомним утверждение венгерского писателя Дйордя Конрата: «Это мы, жители Центральной Европы, начали две первые мировые войны». Другими словами, это пространство – многонациональная мозаика, которую завоевывали Немецкая и Австро-Венгерская, Российская и Османская империи, – была и является источником конфликтов и дестабилизации. Сегодня, спустя семь лет после падения берлинской стены, народы Центральной Европы оказались перед новыми шансами и вызовами.

 

Как поточаться их судьбы? Что их ждет? Принадлежность к сообществу демократических государств и открытых обществ, или провинциальные диктатуры, самоизоляция и отрыв от Европы?

 

Несколько лет назад, благодаря писателям, художникам и философам, Центральную Европу было придумано как царство духа свободы, разнообразия и толерантности. Милан Кундера творил этот миф в противовес совєцькій доминанты: вместо англосаксонской формулы «советский блок» появился образ Центральной Европы: дома равноправных наций с богатой и красочной культурой, которая питалась разнообразием языков и религий, традиций и индивидуальностей.

 

То не был абсурдный замысел или фальшивый образ. Кундера, а также Гавел, Конрат и другие имели обоснованное право снова перечитать и представить миру духовное достояние этого пространства – стыке наций, религий и культур – как воплощение идеала многокультурного общества, «миниатюрной модели Европы наций, основанной на правиле: максимум разнообразия на минимуме пространства». Они также имели благоприятный замысел из сферы духовно-политической стратегии: вот народы, слабость и беспомощность которых в конфликте с имперскими происками соседей была просто поразительной, смогли превратить слабость в силу. Вот земля малых наций, которых завоевывали и порабощали протяжении многих поколений, превратилась в плодородную почву, что дал миру Роберта Музиля и Франца Кафку, Томаша Масарика и Карела Чапека, Адама Мицкевича и Джозефа Конрада, Исаака Зингера и Альберта Айнштайна, Мирослава Крлежу и Доминика Татарку, Чеслава Милоша и Ярослав Сейферт, Элиаса Канетти и Эмануэля Левінаса, Эжена Ионеско и Дйордя Лукача.

 

Козырем малых народов был неімперський характер, что оказало из них естественного союзника свободы и толерантности. Этот опыт – десятилетия и века существования среди давления и репрессий – продуцировал специфическую духовность, намеченное честью и самоиронией, рьяным отстаиванием ценностей и мужественной верой в романтические идеалы. Здесь национальная и гражданская сознательность формировалась благодаря человеческим связям, а не по приказу государственных институтов. Здесь легче было сформулировать идею гражданского общества, поскольку суверенное национальное государство обычно оставалась в области мечтаний. Культурное разнообразие этого пространства было призвано, а часто и было лучшим оружием самозащиты от претензий этнических или идеологических великодержав.

 

Что осталось от этого видения через семь лет после краха коммунизма?

 

 

III

 

Коммунизм был своеобразным морозильником. Красочный мир напряжения и ценностей, эмоций и конфликтов был покрыт толстым слоем льда. Процесс размораживания происходил постепенно: сначала мы увидели прекрасные цветы; позже – болото и гнусную пену. Сначала был пафос мирного падения берлинской стены и бархатной революции» в Чехословакии. Потом – волна ксенофобской ярости, которая охватила Восточную Германию в 1992-93 годах, распад Чехословакии в 1992 году, ґвалтовне рост антитурецких настроений в Болгарии, антиугорських в Румынии и Словакии, антиромських во многих странах…

 

«Осень народов» 1989 года. В Центральную Европу возвращается свобода, зато Центральная Европа возвращается в Историю. Возвращается не только как пространство свободы и толерантности; но и как пространство ненависти и нетерпимости, этнической и религиозной. Просыпаются конфликты, непонятные для тех, кто усматривал в этом пространстве всего лишь Soviet block, однако уж слишком понятны жителям этих земель. Ведь опытом мира многих наций и культур всегда была двусмысленность идеи права нации на суверенное бытие: бывало, что право одного народа поціляло в стремление другого. Что не раз приводило к этническим чисткам.

 

Франц Ґрільпарцер, замечательный австрийский писатель первой половины XIX века, пророчески предостерегал перед путем, который ведет «от гуманизма через национальность к зверства».

 

Людям извне могут показаться несколько экзотическими меандры демократической мысли жителей Центральной Европы. Думаю, что эту мысль породило некое общее вдохновение – страстная мечта о свободе и о демократический строй. Но эта мысль подверглась двойному испытанию: испытание порабощением и испытание свободой. Демократия не тождественна со свободой; демократия – это свобода, вписанная в правовые рамки. Свобода сама по себе – без ограничений, наложенных законом и традицией, – это дорога к анархии и хаоса, где правит закон силы.

 

В каждой польской формации был собственный путь к свободе. Предельной датой пути к свободе для моей формации стал 1968 год. Тогда те десятки тысяч студентов выплеснули на улицы, чтобы продемонстрировать свое сопротивление істеблішментові. В Польше и везде.

 

Или был какой-то общий знаменатель для бунта студентов Беркли, Парижа и Западного Берлина, а также Варшавы или Праги? На первый взгляд то были явления, вполне отличные: студенты Беркли и Парижа отрицали лад мещанской демократии; студенты Праги и Варшавы, боролись за свободу, которую гарантировала мещанская демократия. Даже больше – студентов Беркли и Парижа захватывал коммунистический проект и революционная риторика Мао Цзэдуна, которые отчетливо остогиділи студентам Варшавы и Праги.

 

Однако я думаю, что были и общие черты: антиавторитарний дух, чутье эмансипации и убеждение, что «быть реалистом – требовать невозможного». Между тем нам объясняли, что «реальный социализм» является единственным возможным строем…

 

Наконец, потребность бунта была укоренившаяся в убеждении, что «пока мир такой, какой он есть, не стоит умирать в собственной постели». Такой – то несправедлив.

 

Итак! У истоков бунта 1968 года лежала потребность справедливости: в доступе к свободе и к хлебу, к правде и к власти. Было нечто прекрасное, патетическое в этом бунте, который трансформировал коллективное сознание не только одного поколения. Но было также что-то впечатляющее в бунте наших американских и французских ровесников: разгромлены университеты и уничтожены библиотеки, варварские лозунги, которые заслоняли интеллектуальную рефлексию, в конце – насилие, терроризм, политические преступления. Все это также относится к наследию того мятежа.

 

Тогда я определял себя как социалиста и человека левых взглядов. Почему сегодня такие формулы будят во мне внутреннее сопротивление? Почему разделение на правых и левых кажется мне ошибочным? Почему я не хочу пристать к одной идеологии?

 

Я спросил как-то Юргена Габермаса: «Что осталось сегодня от идеалистической веры в свободный социализм шестидесятых годов?» Он ответил: «Радикальная демократия». Эта формула мне близка. Попробую ее по-своему расшифровать.

 

 

IV

 

Строй парламентской демократии и рыночной экономики с самого начала имел страстных противников. Обозначим их символическими именами консерватора и социалиста.

 

Для консерватора демократический строй был отрицанием традиции, поражением христианского духа от хищного нигилизма, тотальной победой системы, которая генерировала, маскировала и укрепляла неравенство и несправедливость. Консерватор усматривал в человеке хищное существо, которое невозможно приручить апелляциями к разуму. Этого готовы достичь только сильные институты .

 

Социалист, в свою очередь, усматривал в человеке доброе существо, которое бесчеловечные социальные условия заставляют до животного поведения.

 

Оба – консерватор и социалист – отвергали строй свободы, основан на свободной игре политических и экономических сил, на своеобразном диктате собственности и денег. Консерватор утверждал, что такой порядок освобождает в человеке зверя; социалист был убежден, что такой порядок вынуждает к животной хищности. Так появились две большие утопии: ретроспективная и проспективна. Утопии иерархически-консервативной гармонии и гармонии егалітарно-социалистической.

 

Можно дискутировать о связи обоих этих утопий с двумя тоталитаризмами XX века. Можно спорить, большевизм жировал на социалистической идеи, а социалистическая мысль поставляла більшовизмові интеллектуальные и политические аргументы. Можно также рассуждать, фашизм использовал консервативный страх перед свободой и мечты о возвращении в мир доиндустриальных ценностей, а консерваторы увидели в фашизме способ защиты от демоліберальної деструкции. Однако кажется несомненным, что такие связи существовали, хотя мы находим консерваторов среди участников антифашистской оппозиции, а социалистов – среди наиболее последовательных противников большевизма.

 

Венцом обоих антиліберальних утопий стали тоталитарные устройстве. Я жил в одном из них в течение 40 лет. Но я научился недоверия к обоим.

 

 

V

 

Молодые люди часто спрашивают меня: почему вы, люди поколения ’68, взбунтовались против коммунизма? Почему вы предпочли стать незначительным, преследуемым меньшинством, чем идти за большинством, которая жила и делала карьеру в мире тоталитарной диктатуры?

 

Итак, мы отвергали коммунизм с нескольких разных причин. Поскольку он был ложью, а мы искали истину. Поскольку он был конформизмом, а мы стремились к аутентичности. Поскольку он был порабощением, страхом, цензурой, а мы хотели свободы. Поскольку он был неравенством и социальной несправедливостью, а мы верили в равенство и справедливость. Поскольку он был абсурдной экономикой дефицита, а мы искали путей к рациональности, эффективности и благосостояния. Поскольку он был перманентной атакой на традицию и национальную идентичность, а мы чувствовали себя их наследниками. Поскольку он был репрессивным в отношении религии, а мы были убеждены, что право человека на исповедание Бога является фундаментальным человеческим правом.

 

Так вот: мы отвергали коммунизм, руководствуясь аргументами, одинаково дорогими и консерватору, и социалисту, и либералу. Так возникла особая коалиция идей, которую Лешек Колаковский зафиксировал в громком эссе «Как быть консервативно-либеральным социалистом?».

 

И коалиция распалась одновременно с распадом коммунизма. Однако, прежде чем распасться, она назначила публичные дебаты специфической чертой – чертой нравственного абсолютизма. Абсолютизм антикоммунистической оппозиции велел безоглядно верить: коммунизм является интегральным злом, империей зла, дьяволом нашего времени, зато сопротивление коммунизму и коммунистам есть чем натурально добрым, благородным, прекрасным. Демократическая оппозиция демонізувала коммунистов, зато янголізувала саму себя.

 

Я знаю, о чем пишу, ведь этот моральный абсолютизм был – до определенной степени – также моим опытом. И я не жалею об этом опыте, и даже не думаю его стесняться. Чтобы выступить против мира тоталитарной диктатуры, рисковать или вообще пожертвовать собственной безопасностью и безопасностью своих близких, необходимо было верить, что «человеческая жизнь является игрой, которая идет всерьез», – писал Богдан Цывинский, историк Церкви эпохи коммунизма. Каждый день нужно было совершать выбор, который мог очень дорого стоить. Тогдашние решения не были результатом академических дебатов, но моральными актами, которые мы нередко искупали годами тюрьмы или хотя бы разрушенной профессиональной карьерой. Такая ситуация способствовала – когда кто становился активным диссидентом – остроте и строгости оценок. Мы проповедовали гуманистические стоимости, но жили в кругу героических ценностей, для которых основной категорией является верность. Верность собственной идентичности и верность приятелям из оппозиции, верность преданным и осміяним стоимостям, верность нации, Церкви, традиции.

 

«Слабой стороной, – пишет Цивинский, – нравственности подобного типа является частый недостаток снисхождения к человеческой слабости. Отступников легко осуждали, реабилитация проходила тяжело. Толерантность к другим способам мышления не составляла проблемы, зато толерантность к различным этическим поставь или иерархий исповедуемых ценностей была здесь более «холодной» толерантностью, совмещенной с отчетливым соблюдением дистанции. Понятие «открытой осанки» тогда не употребляли, но его смысл был определенно підважений вопросом: на что открытой – на добро или на зло? В общем то был этос защиты ценностей, поставленных под сомнение, а не этос безусловного диалога. Или же могло быть иначе, когда стоимости, поставлены под сомнение, были вокруг не аргументом, а грубым насилием? Эта крепость была в точности осаде».

 

Самые выдающиеся свидетели сопротивления тех лет – Александр Солженицын, Вацлав Гавел, Збигнев Герберт – защищали абсолютные стоимости. Поэт писал:

 

 

пусть не покинет тебя твоя сестра Пренебрежение

для шпигів палачей трусов – их будет выигрыш

[Из «Послания Господина Коґіто», Из.Герберта (перевод Виктора Дмитрука).]

 

Но мы выиграли. Беда моральным абсолютистам, которые побеждают в политической борьбе. Хотя бы на мгновение.

 

 

VI

 

Моральный абсолютизм является большой силой людей и сред, которые борются с диктатурой. Он является слабостью этих людей и сред в мире демократических процедур, создаваемых на румовищі тоталитарных диктатур. Здесь уже нет места для утопии справедливого и гармоничного мира, ни в этический ригоризм, свойственный людям антитоталитарного сопротивления. И одно, и второе является анахронизмом или ложью; одно и второе поціляє в демократический строй.

 

Ведь заметьте: после многих лет страданий, унижений и героического сопротивления добродетель стремится вознаграждения. На румовищі диктатуры, – мы наблюдали это не раз в XX веке, – на флагах людей вчерашней оппозиции появляются жажда мести и компенсации. Участие в движении сопротивления должна теперь давать основания для участия во власти.

 

Нужно немало политической мудрости и гражданского мужества, чтобы сказать то, что в мае 1945 года сказал участникам французского Resistance Леон Блюм, бывший премьер Франции и последовательный противник фельдмаршала Петэна. Он говорил: «Не думаю, со своей стороны, чтобы участие в движении сопротивления давала кому-то право на власть. В демократическом строе никто не имеет заранее определенного права на власть. Суверенный народ имеет право и на неблагодарность. Заметьте, что если бы можно было согласиться с тем, будто любые услуги дают кому-то право на власть, то так же могли бы оправдать себя почти все диктатуры. Ведь не существует диктатур, которые бы не придали сначала своей нации значительных, настоящих или мнимых услуг».

 

Демократический строй есть, поэтому, хронически несовершенным миром. Миром свободы – грешной, коррумпированной и хрупкой, – который наступил после распада тоталитарного мира Необходимости. Также несовершенной, на счастье…

 

Победный мир свободы заставил распасться коалицию антитоталитарных идей, а также оприявнив их конфликтность. Эгалитаризм вошел в противоречие с либеральной экономикой; консерватизм бросил вызов духу либеральной толерантности. Появились новые дилеммы, которые социалист, консерватор и либерал стремились бы решать совершенно по-другому. Перечислим некоторые из них: способ расчета с прошлым; основные конституциональные правила государства; роль и характер свободного рынка; место Церкви и религиозных ценностей в новой реальности.

 

Для социалиста центральной делом будет предоставление человеческого лица нередко хищным законам рыночной экономики и защиту интересов самых бедных, а также светский характер государства и толерантность к другим конфессиям и национальностям. Консерватор восстанавливать преемственность национальной символики, будет бороться за христианский вроде Конституции и государственных институтов, остерігатиме от угроз, которые подстерегают со стороны либерализма и релятивизма, потребует жесткого расчета с людьми старого режима. Зато либерал скажет: сначала экономика, рост ВНП, прозрачные рыночные законы, стабильная налоговая система, приватизация, конвертируемая валюта. Он будет осторожным защитником идеи государства от претензий Церкви, толерантности к национальным меньшинствам и соседей, спокойного осознания разнообразных коллективных представлений о прошлом.

 

Дело в том, что каждый из них формулировать свои идеи в новом контексте. Ведь в то же время появится новая, популистская идеология, которая все время не имеет собственного названия. В ней будет толика фашизма и толика коммунизма, толика егалітаризму и толика клерикализма. Эти лозунги будет сопровождать радикальная критика духа Просвещения и жесткая речь морального абсолютизма. Одновременно появится ностальгия – удивительная для социалиста, либерала и консерватора – по «добрым временам коммуны», когда то не надо было много работать, а за бесполезные деньги человек мог выпить и даже закусить.

 

Следует знать этот контекст, чтобы понимать дилеммы молодых посткоммунистических демократий. Спор о расчете с прошлым поделила участников дебатов на сторонников справедливости и представителей национального объединения. Одни добивались последовательного наказания виновных, другие настаивали на процессе примирения вчерашних врагов во имя вызовов будущего. Обе эти осанки часто приобретали карикатурную форму: одни доходили до требований дискриминации членов аппарата коммунистической партии; другие словно забывали, что диктатура когда-таки существовала. Формула, к которой я склоняюсь: «Амнистии – да, амнезии – нет!» – оказалась слишком тяжелой для людей демократической оппозиции.

 

Спор о вроде рыночной экономики приобрела фигуры социального конфликта, в котором аргументы социалиста и аргументы консерватора объединились в критике политики либеральных преобразований. Безработицы, углубление социальных контрастов, разочарование трудящихся сред – все это привело к замедлению темпа реформ.

 

Спор о вроде государства (национальная или гражданская) оказалась принципиальной в тех странах, которые получили независимость после длительного порабощения. Консервативные сторонники национального принципа настаивали на необходимости реконструкции этнической субстанции, уничтоженной в течение многих лет официальной денационализации. Консерватор никогда не было достаточно доверия к правилам либеральной демократии. Он утверждал, что именно ее главный принцип – свобода – породил тоталитарные диктатуры. Поэтому он думал, что сам лишь правовой порядок, оторванный от религиозной санкции, не может быть прочным и эффективным. Он также утверждал, что нация, подвергнутое тоталитарной диктатурой «обработке», теряет политическую ориентацию, становится взбалмошной, циничной, равнодушной и послушной к манипуляциям. Отсюда происходила консервативная требование поиска авторитета, «укорененного в сверхъестественной сфере», который стал бы главным арбитром в государстве. То мог быть монарх, харизматический лидер или учительна власть Церкви.

 

Сторонники гражданского принципа защищали генеральные принципы демократии от вторжения нетерпимого шовинизма. Они также предостерегали от презрения к гражданам, выраженного в пренебрежении «случайным обществом», сомнениях в результатах демократических выборов, когда те противоречили намерениям консерваторов, или в конце – в тоске по «образованным Пиночетом». Либералы опасались лозунгов о необходимости «воспитания нового общества», зная, что за ними кроются очень конкретные замыслы: ограничение свободы слова, превращение публичной школы телевидения в инструмент пропаганды.

 

Наконец Церковь. После лет гонений на Церковь решительно напомнили о свое место в публичных дебатах. В тех сообществах, где национальную идентичность часто сопровождала идентичность религиозная, появилась естественная соблазн предоставить новым государствам религиозной тождественности. Церковь настаивала на принятии такой Конституции и уголовного кодекса, которые бы соответствовали нравственным нормам религии. Особенно драматичным был конфликт вокруг пенализации абортов. Или отсутствие наказания за прерывание беременности означает одобрение убийства нерожденных детей? Или такое наказание является атакой на элементарное право женщины решать о собственном материнстве?

 

Каждая из споров о аксиологические основания государства сопровождалась значительным эмоциональным напряжением. Ее участники прибегали к моральных аргументов; они пользовались языком военной пропаганды. Напротив друг друга стоят две разные миры стоимостей. С одной стороны – прагматичный, нередко пропитан презрением и цинизмом мир людей старого режима. С другой – анахроничный патриотизм приверженцев консервативных ценностей, которые в прошлом оказывали сопротивление коммунизму. Бывший героизм мира, устойчивого к репрессиям, теперь проявил свое второе лицо: нетерпимости, фанатизма, враждебности к модернизационных идей. Таков естественный порядок вещей в посткоммунистических странах.

 

 

VII

 

Ни одна из этих споров не является убийственной для демократии, ведь она – перманентные дебаты. Убийственной может стать только такая напряженность конфликта, когда стороны, – абсолютизируя свои аргументы, окажутся неспособными к компромиссу. Тогда уже остается один шаг до підважування процедур демократического государства. Ведь радикальные движения – те с черными, белыми или красными флагами – охотно пользуются процедурами и институтами демократии, чтобы в итоге ее уничтожить. Радикализм вырастает из естественной человеческой тоски по безгрешным, гармоничным и справедливым миром. Те, кто верил, что фашизм устранит коррупцию, грязь и унижения, порожденные демолібералізмом, не были генетически мутованими чудовищами. Те, кто верил, что коммунизм устранит несправедливость, не были скрытыми преступниками. Те, кто сегодня верят – как исламские, еврейские или христианские фундаменталисты, – что государство, устроена по религиозным нормам, устранит грех, несправедливость и подлость, – не являются циничными проповедниками насилия, ненависти и нетерпимости.

 

Каждый из них мечтает о радикальном очищении мира, об открытии настоящей, доброй человеческой природы под скорлупой грешной повседневности. Пожалуй, самым важным посланием XX века являются знания о том, что очищение мира от греха является опасным бредом ума, жаждущего добра, – мы обречены на несовершенство.

 

Поэтому демократия не является ни черной, ни белой, ни красной. Демократия серая, она встает тяжело, а ее стоимость и вкус лучше всего различим, когда она проигрывает под давлением красных, белых или коричневых радикальных идей.

 

Демократия не является непогрешимой, ведь в споре все равны. Поэтому она может покориться манипуляции и быть беспомощной перед коррупцией. Поэтому она часто предпочитает банальности, а не таланту, ловкости, а не благородства, пустым обещаниям, а не компетенции. Демократия является непрерывной артикуляцией партикулярных интересов, поиском нравственных компромиссов между ними, базаром страстей и эмоций, зависти и надежды, она вечно несовершенной, смесью греха с добродетелью, святость с подлостью. Поэтому искатели этической государства и совершенно справедливого общества не любят демократии.

 

Но только демократия – имея способность к оспариванию самой себя – занимает также способность к коррекции собственных ошибок. Диктатуры – красные или коричневые – уничтожают человеческую способность к творчеству, убивают вкус человеческой жизни, а следовательно и сама жизнь.

 

Демократия не является лекарством на человеческие грехи. Она является лекарством только на диктатуре. Только серая демократия с ее правами человека, с институтами гражданского общества, может заменить аргумент силы силой аргумента. Парламентаризм стал альтернативным гражданских войн решением, хотя консерватор и спорить с либералом и социалистом, то был следствие человеческого ума, а беспомощности разума, который познал бедствия диктатур.

 

Субъектами демократии являются люди, а не идеи. Поэтому в демократическом государстве могут встречаться и сотрудничать граждане – независимо от конфессии, национальности, идеологии. Классические идеологии – либерализм, консерватизм или социализм – не доминируют сегодня в публичных дебатах о налогах, реформу службы здравоохранения или страхования. Однако каждой из этих споров необходимо присутствие социалистической обеспокоенности о бедных, консервативного защиты традиции, либерального рассуждения об эффективности и экономический рост. Каждая из этих стоимостей необходима в демократической политике. Именно они придают краски и разнообразие нашей жизни, именно они дают нам способность выбора. Благодаря их взаимным противоречиям мы можем позволить себе непоследовательность, эксперимент, изменение мнения и смену правительства.

 

Фанатизм идеологических инквизиторов противопоставляет «коррумпированном демолібералізмові» следующие проекты «земли обетованной». Мы не хотим пренебрегать или баналізувати эту угрозу. Фундаментализм – этнический и религиозный – это опасная поветрие, которую оставило нам в наследство XX века. Однако это столетие также дало нам надежду, что фундаменталізмові можно сопротивляться. «Потому что же между тем, – сказал Ґоло Ман, – какие-то надежды и надо иметь; потому что же между тем отчаяние – это осанка в то же время непрактичная и аморальна».

 

Фундаменталисты всех мастей клеймят моральный релятивизм демократии, так, как будто это государство должно бы быть стражем добродетелей. Мы же, защитники серой демократии, не признаем за государством этого права. Мы хотим, чтобы человеческие добродетели стерегло человеческую совесть. Поэтому мы говорим: серое – прекрасное.

 

[1997]

 

 

 

You Might Also Like

Loading...

Нет комментариев

Комментировать

Яндекс.Метрика